Александр Токарев. Повесть "Пашкина дорога"

1

«Шанхаем» обитатели двухквартирных бараков прозвали старую часть Игарки. Некоторые из бараков «поплыли» на вечной мерзлоте, по-варнацки окосев на один бок. Чернели они под стеклянным от морозной лютости небом, и жители их были такие же скособоченные, кто – телом безруким, безногим. Почему-то любили в «шанхае» замерзать у собственного порога. Выйдет, шатаясь, мужик в свой остылый двор, встанет у желтой наледи, намерзшей на одинокий столб, а там взглянет на пронзительные звезды да на зеленый тусклый след полярного сияния, и то ли тоска его возьмет, то ли удаль. Пойдет мужик с песнями на дорогу, повинуясь, может быть, памяти, генной линии, идущей от лихого Есмень-Сокола – озорника с кистенем. А на обратном пути не рассчитает мужик свои силы, уткнется мерзлой ряхой в тот же столб да там и заснет. Ладно, приятель выйдет – жизнь друга спасет, пусть и без руки тому жить придется…
По «шанхаю» всегда бродили слухи. «Слышь-ка, позавчерась у Стукалова, пока он был в отсутствии, тещу топором зарубили за пять рублей!» - торопилась сказать юркая на морозе бабка такой же каленой подружке. «Без тебя знаю, слыхала уже! – отстреливалась та и выкладывала свою версию: «Не зарубили, - испыряли ножами, страшно смотреть. Сорок раз били!..»
Висели над этой негромкой жизнью сизые туманы, скулила метель, краснели морозы за пятьдесят, когда плеваться, что стеклом кинуть, а в домах-бараках жили люди, приехавшие когда-то с материка заработать денег, да так и оставшиеся по привычке в непростых этих местах. Кто-то еще по сталинской статье лямку тянул, а по отпущению приписанных грехов, не смог уже вернуться к прежней жизни.

Они уезжали навсегда. Так сказала мать. Терпение ее лопнуло, когда посеревший от запойной безысходности отец, то ли всхлипнув, то ли хохотнув, швырнул граненым стаканом в них, сжавшихся на постели. Стакан, ударившись о стену, рассыпался осколками на старом ватном одеяле вместе с крошками штукатурки. Так же рассыпалась и прежняя жизнь.
В скудном мире небогатых людей свой уголок и твердая зарплата значат очень много. И поэтому обещанная матери квартира, пусть и на краю света, да шальные по-северному деньги позвали их властно, не давая времени на спокойное раздумье. Они и не раздумывали: взяли самое необходимое и, таясь, не прощаясь с отцом, сели в поезд.
- Приедем, Павел, одену тебя, как куклу, конфетами закормлю-у!
Глаза матери, обычно тоскливые, светились сейчас ожиданием нового. Она тискала застеснявшегося Пашку и совала ему купленную в привокзальном магазине шоколадку. Пашка гудел, оглядываясь на попутчиков:
- Чего ты, мам, маленький я что ли?
- Маленький, маленький ты мой! – легко смеялась мать.
И было простое счастье в том, что за окном вагона качались сосны, пухли сугробы, подрумяненные морозным солнцем, на столике позвякивали стаканы в подстаканниках, пахло душисто на весь вагон особенным поездным чаем. Пашке было уютно смотреть, как в стакане, растворяясь, исходят пузырьками куски рафинада. Он дул на чай и все равно обжигался.
- Домой, наверное, едете, к папе? – доброжелательно улыбнулась женщина, которую Пашка назвал про себя директоршей за солидную полноту и взгляд поверх очков.
- … Да-да, не сразу ответила мать, и в глазах ее мелькнула знакомая Пашке тоска. Он сразу возненавидел «директоршу».

От Красноярска до Игарки им пришлось лететь самолетом. Пашке, кроме как с кровати летать не приходилось. Он смотрел на двухмоторный Ил-14, стоящий на бетоне, и не верил, что эта массивная на вид машина сможет поднять в воздух себя, их с матерью, людей, кучу чемоданов, загруженных в брюхо самолета. У Пашки заныло где-то в районе желудка, как перед дракой или выходя к доске с невыученными уроками. Он затоптался на месте.
- Пошевеливайся, посадка идет! – подталкивала Пашку мать.
Рядом вышагивал крупноносый бородач в унтах. Он, глядя на порозовевшую от мороза мать, компанейски хохотал и выговаривал Пашке уверенным тоном:
- Струсил, пацан, то-то же, Север не любит хлипаков! Но ничего-ничего, с такой мамой не пропадешь!
Он снова захохотал, косясь на мать. Пашка снизу вверх смотрел на его раззявленные губы, смерзшиеся в сосульки усы. Неожиданно для себя он огрызнулся:
- Сами вы струсил, хоть и большой!
Мать выдохнула:
- Как ты разговариваешь со старшими, сынок?! Не смей больше так!.. Вы только не подумайте, что он грубиян, - заторопилась она, обращаясь к бородачу. – Устал, парнишка, просидели с ним в аэропорту сутки. Все погоду ждали.
Мать говорила тем же заискивающим тоном, что и перед пьяным отцом, и Пашка ненавидел этого толстомордого, как ту «директоршу».
Бородач напряженно захохотал, темнея глазами и выплевывая клубы пара:
- Правильно-правильно, пацан. В морду надо, в харю!.. Не кулаком, так словом, только так!..
Мать ускоряла шаг, подгоняя перед собой Пашку.
В салоне пахло почти, как в поезде: чем-то душно-служебным, наверное, от полотняных накидок на креслах, истрепанных сотнями людей. Квадратные оконца были полузадернуты обычными выгоревшими занавесками, и эта домашность как-то сразу расположила к себе мать. Она турнула Пашку с кресла и поправила накидку.
Бородач сидел на соседнем кресле через проход. «Знал я его… Что?! Да видали!..» - доказывал он кому-то рядом. Пашка показал кулак его затылку и, нырнув под руку матери, сунулся к окну.
За окном, чуть сзади, виднелось крыло самолета с гладкозализанной в нем капсулой двигателя. Винт с четырьмя лопастями был беспомощен в недвижимости, но в мускульном изгибе лопастей чувствовалось предназначение рвать воздух.
- Леха, дальше погоды нет, пусть раздаст пакеты!.. – послышалось со стороны кабины.
Принесли пакеты, о назначении которых Пашка узнал позднее, все заторопились, задвигались, возясь с ремнями. Винт двигателя провернулся и сразу куда-то исчез, слился с морозной дымкой, висящей над аэродромом. В ушах гукнуло от шума двигателей, самолет качнулся, вырулил на взлетную полосу, потом, взревев еще сильнее, начал разбег.
Пашку вжало в кресло, он вытянул шею, отыскивая землю, но она пропала. Смотреть туда было страшно. Борт самолета казался слишком тонким, а за ним – бездна!..
Гул двигателей стал постепенно стихать, вязнуть в ушах. Это почему-то стало неприятно Пашке. Он сглотнул, в ушах пискнуло, словно прорывались мягкие заглушки, и вновь басово, на полную мощь запели моторы. Но уши закладывало с неумолимой периодичностью, и Пашке надоело сглатывать. Он приноровился держать рот открытым, как на приеме у зубного врача. Это помогало.
Внизу тянулись леса с пролысинами заснеженных болот и озер. Иногда самолет накрывал своим гулом семейство лосей – несколько точек на ленте-просеке. Они метались на белизне снега и уходили в сторону. Наползали и пропадали в лесах маленькие деревеньки, редкие зимовья по берегам замерзших рек.
Потом самолет поднялся выше облаков, и седая дымка исчезла. В окна ударил солнечный свет, заголубело небо над пухлой поверхностью розовых облаковых полей. Это зрелище вначале поразило Пашку, он даже подтолкнул задремавшую, было, мать, но вскоре привык, устал от нежно-сладкой красивости, как привыкают ко всему, и сам засопел, уткнувшись головой в окошко.
Проснулся он от ощущения беды. Самолет проваливался в пропасть. Мать сидела бледная и, уставившись в одну точку, теребила кофточку на груди, словно ей было душно. Увидев, что Пашка встрепенулся, она слабо повела повела рукой: «Спи-спи, сынок, легче…» Она не договорила и зажала рот. Самолет подкинуло вверх, как на взлете, и – снова попасть!.. Потом его накренило, тряхнуло. «Неужели мы падаем?! – шалея от страха, запаниковал Пашка. – Но почему никто не кричит? Нет, мама сказала бы, она знает…»
Пашка посмотрел по сторонам. Все сидели спокойно. Кто-то дремал, кто-то уткнулся в какие-то свертки. Пашка узнал в них пакеты, которые принесли перед взлетом. Он понял… Дело-то обыкновенное, раз никто особенно не волнуется. Наверное, это и есть воздушные ямы, о которых упоминала ворчливая уборщица в аэропорту. Не каждый, мол, переносит это.
Страх прошел. Осталась хвастливая пацанья гордость: взрослые оказались слабее его, Пашки, даже мама…
Он посмотрел туда, где сидел «толстомордый», как окрестил его Пашка. Того рвало мимо полного пакета. Пашка презрительно отвернулся.

Они где-то садились. Слышались тревожные голоса: «Дальше нельзя… Я не помню такой погоды… не первый год…» Потом все же взлетали, и снова самолет проваливался в бесконечность, выныривал и снова падал.
Бородач ушел, шатаясь, в хвост самолета и больше не показывался в салоне.
Вскоре самолет свалился на крыло, делая круг над россыпью домиков-коробочек, над длинным, мутно чернеющим в сумерках островом посреди широченной стылой реки. Земля набегала, укрупняясь в деталях. А потом забилась она живым пульсирующим телом где-то под брюхом самолета.
«Приехали!..» - почему-то испугалась мать.
Выходили из самолета, словно в полусне. В ушах екало, пищало, а в лицо Пашке ударил неожиданно теплый ветер.
- Мама, это Север? – спросил он, не веря. Ему казалось, что они чудом вернулись назад в свой город, в февральскую оттепель, где сырое небо набухает над шиферными скатами домов, ночи светлы, и тенькает настойчиво в подоконник студеная капель.
- Север-север, сын, Игарка., - рассеянно говорила мать, вглядываясь в сумерки и, похоже, сама не верила в сказанное…

2

Они тоже поселились в «шанхае». С обещанной квартирой, как это водится, пришлось подождать. Соседкой через стену у них была тетя Капа. Она жила с сыном Робертом – безруким инвалидом, красивым белоголовым парнем с нервными губами. Случалось, по любой пустяковине бросал он назад свои белые волосы и лез вперед узкой грудью, выплевывая матерщину.
Таким его Пашка увидел, когда Роберт, пропивший до копейки свою пенсию, с наскока бил тетю Капу розовыми культяпками и требовал «шайтан воды для разгону». Тетя Капа, отводя его жалкие огрызки толстой рукой, говорила ласково: «Уймись, шпана, не рви себе и мне душу…» Потом они вместе плакали и пили разведенный спирт. А Пашка, приглашенный тетей Капой на чай, боялся прикоснуться к чашке и варенью. По стенке-переборке бегали тонконогие тараканы. Тикали часы. Тетя Капа, отнеся пьяного Роберта в постель, сидела с Пашкой у жарко горящей печи. «Не бойся, - шептала она. – Он добрый, только вот непутевый, задиристый, как воробей. Тяжело ему без рук. Жена его бросила, а теперь не пускает и детей к отцу повидаться. Он не сильно меня бьет, придуряется больше», - извинялась за сына тетя Капа и подкладывала Пашке куски свежеиспеченного сдобного хлеба.
У матери что-то не ладилось с работой. Она возвращалась невеселая и замерзшая. Пашка собирал на стол, и они пили чай с окаменелыми сушками. Вечера начинались почти сразу же за мутными рассветами и поэтому тянулись долго, нескончаемо. Пашке казалось, что весь мир погрузился в сонный зимний вечер, и жизнь вокруг замерла.
В один из таких вечеров к ним зашел Роберт.
- Разрешите? – спросил он казенно, уже войдя и стукнув локтем в косяк.
- Пожалуйста, Роберт, заходите, присаживайтесь.
Роберт, стараясь не выказывать культяпок, сел в кухонке на табуретку.
- Вы извините, Нина Александровна, я все гляжу вы скучная ходите не один день. Думаю, зайду, узнаю по-соседски, в чем беда? Я ведь здесь в этом клоповнике всех знаю, кого с детства, а с кем по делу познакомился, по прошлой службе. Все пьют и взять не побрезгуют, кишка-то у них имеется, извините за грубость. В общем, не стесняйтесь, выкладывайте начистоту.
Мать растерялась.
- Ну, чем вы мне поможете, Роберт?
Они заговорили о чем-то Пашке непонятном. Слышно было: «Главбух?.. А-а, этот… Что вы думаете, он святой?.. Завтра же позвоню, все будет нормально, рыбку он ест, не беспокойтесь…»
Потом Роберт, дернув рукавом, словно заканчивая разговор, решительно предложил:
- Все, Нина Александровна, договорились. А сейчас давайте-ка за знакомство, для души…у меня есть. Возражений не принимаю! – замотал головой Роберт на протестующий жест матери. – Это будет не по-соседски. Тем более на улице люто и вы невеселы. И ради бога, не подумайте, Нина Васильевна, я не алкаш какой-нибудь!
- Нет-нет! – замахала руками мать. – Я и не думаю, просто я не пью, совсем… Если только вам составить компанию…
Мать, нерешительно взглянув на Пашку, достала банку тушенки, нарезала хлеб. Подумав, нарезала кольцами лук, полила его маслом.
Роберт молча наблюдал за ней. Потом подозвал к себе Пашку.
- Ну-ка, парень, как тебя?.. Павлуха? Загляни сюда.
Он показал кивком на оттопыренный карман.
Пашка достал из кармана бутылку коньяка.
- А теперь сюда… - Роберт показал на другой карман. Там лежал газетный сверток.
- Разверни, - приказал Роберт.
В свертке оказались крупно нарезанные куски жирной розовой рыбы.
- Озерную семужку не пробовали, Нина? – спросил Роберт, любуясь сочным пластом рыбьей мякоти.
- Не приходилось…
- Ну, вот и попробуем заодно, не зря, значит, пришел.
Он придвинулся к столу.
Мать достала рюмки, открыла винтовую пробку. Налила полную рюмку Роберту, себе – на донышко. И со страхом смотрела на Роберта. Тот резко, до появления вдавлин, сжал рюмку культяпками и опрокинул ее в рот. Так же он ухватил и вилку. Закусив ломоть рыбы, он принялся его пережевывать, добираясь зубами до самой жиринки у брюха.
Вскоре мать заалела, перестала обращать внимание на руки Роберта. Они о чем-то говорили, спорили, возвращаясь к теме работы.
Пашка попробовал рыбу и, удивляясь ее нежному вкусу, въелся не на шутку, облизывая жирные пальцы.
Рядом стукнуло. Пашка, дернув от неожиданности головой, увидел опрокинутую рюмку, пятно жарко пахнущего коньяка на клеенке.
Мать, прижатая Робертом к стене, с ужасом и то ли с гадливостью, то ли с жалостью в глазах пыталась оттолкнуть его. Тот, хрипя и алея нервными скулами, культей резко рвал ее кофточку, добираясь до груди.
- Роберт, опомнись-опомнись, прошу тебя! – высоко кричала мать.
Пашка головой вперед бросился на это распаленное безрукое существо. Скрипнула на зубах плотная ткань, прорвалась и уступила место тому, что легко подавалось и сочилось кровью. Потом он молотил куда-то кулаками, а на его плечи уже жестко опустились холодные культи Роберта. Сжали и ослабли…
Тетя Капа била Роберта по-бабьи, но тяжело, обрызгиваясь кровью и плача.
Уводя сына, крикнула матери сломавшимся голосом:
- А тебя… Тебя кто сюда звал, чистая?!.

Ночью на «шанхай» упала пурга, о которой синоптики говорили еще за неделю. Ветер, срываясь с наметенных снежных гребней, несся разгульно вдоль улиц, бил в окна настойчиво и сухо, выл в расчалках антенн.
Пашка, прижимаясь к матери, слышал, что где-то вторят ветру, тоскливо, страшно, тонко. Может быть, ему казалось?..

3

С утра мать и тетя Капа разводили слезную мокреть на кухне, смешно кивая друг другу головами в знак сочувствия. Они как бы соревновались в этом торопливом сочувствии. Была неловкость и недосказанность в женском горестном разговоре.
Пашке надоело их слушать. Он вышел во двор и поразился мягкой тишине. За ночь намело не сугробы, а целые горы снега. Дома уютно попыхивали печными дымками из этих снеговых гор, сравнявших крыши с гребнистой целиной. Кое-где уже протаптывались узенькие дорожки – люди прошли еще по темну на работу. Над селением зависло серо-розовое небо.
Метель принесла короткое тепло, по видимому, с далекого, но могущественного океана. Радуясь теплу, пушистые северные лайки-хаски и такие же пушистые беспородные дворняги спали на снегу, уткнувшись носами в хвосты.
Бесцельно бродя по улицам, Пашка вышел к маленькому одноэтажному магазинчику. Около него стояли какие-то измятые личности, коих предостаточно везде, разве что, наверное, за исключением щепетильной иноземной стороны.
Но, словно подчеркивая местный колорит, отличие от прочих мест, к магазинчику лихо подлетела оленья упряжка. С нарт поднялся шустрый коротконогий старик с темным вывяленным лицом. Он быстро оглядел разношерстную публику маленькими глазками и что-то отрывисто крикнул в меховую кучу, лежащую на нартах. Куча шевельнулась, и оттуда испуганно вынырнула женщина. Поправив черные волосы, она стала отсчитывать деньги из кожаного кошеля. Старик сердито крякнул и, вырвав кошель из ее рук, пошел в магазин, раскорячивая ноги в оленьих унтайках. Вслед ему заголосила женщина, ей вторила тоненьким подголоском такая же черноволосая девчонка, юрко, словно зверек выглянувшая из той же меховой кучи.
Пашка смотрел на оленей. Они ему не понравились в своем естественном неоткрыточном облике: безрогие, с потертостями на округлых боках, какие-то маленькие… Олени испуганно топтались на снегу и отрывисто фыркали.
Вскоре в дверях магазина показался старик с ящиком водки в руках. Сверху лежали какие-то свертки. Женщина и девчонка заголосили еще громче, а измятые фигуры у магазина оживились: «Эй, братуха, плесни каплю на излечение, голова бо-бо!.. А-а, идол деревянный, дождешься от него!..»
Старик сел на нарты, ловко открыл бутылку и приложился нетерпеливо к горлышку. Потом, оглядев заблестевшими глазами невольных зрителей, повторил процедуру, цокнул языком, погрузил водку и продукты на нарты, и так же лихо унесли олени это странное семейство в белую бескрайность, где люди жили привычной им жизнью, не зная другой.
Пашка от нечего делать зашел в магазинчик, и ему сразу же бросилось в глаза крупно написанное на ценнике - «ананасы мороженные». Вот тебе и край земли!..
Ананас Пашке довелось есть только один раз в жизни. Пах он свежей клубникой и еще чем-то неземным, как тогда показалось Пашке. Он вгрызался торопливо сочные ломти, обрамленные жесткой рифленой шкурой, от соприкосновения с которой потом чесалось вокруг рта. И завидовалось ему тогда искренне рекламному белозубому негру, висящему на стене в спальне, который, наверное, ел ананасы каждый день: на завтрак, обед и ужин. По крайней мере, Пашка делал бы именно так на его, негра, месте…
Этот рекламный плакат с негром подарил Пашке один летчик, нередко приходящий к отцу. Летчика по утрам трясло, начиная с пальцев и кончая бровями, щеками и уголками рта. Выпив, он преображался и начинал рассказывать необычные истории, вначале нервно и сбивчиво, а с выпитым – уверенно и интересно. Голос его переставал дрожать, тело из дряблого становилось плотным и осанистым. Пашке казалось невероятным, что этот слабый человек, подверженный пагубной страсти, может управлять самолетом. Но, как потом выяснилось, он был не летчиком, а штурманом, видел сквозь фонарь кабины и чужое небо, разрывы зенитных снарядов и дымные следы «Стингеров». Тогда предпочитали молчать об этом, но штурман часто был пьян и не сдержан на язык.
(Позднее, во времена афганской войны, он совершал полеты с грузом «200» и где-то сгинул. То ли сбили его, то ли пострадал за свой язык…)
Пашке нравилось, когда к отцу приходили охотники. Они увлеченно говорили о собаках, ружьях, дичи. Слушая их, Пашка словно втягивал ноздрями дым костров, чувствовал холод студеных осенних рек, слышал тоскливый крик гагары над озером. Он любил рассматривать фотографии, на которых были люди в брезентовых плащах и ватниках, увешанные патронташами, подсумками и прочей охотницкой снастью. От фотографий, казалось, пахло кислым пороховым дымом.
Однажды они с отцом были на разливе. Мутные воды с шелестом неслись мимо затопленных берез и дубов. Весь мир был залит влажной тишиной, свежестью проталин, горечью оживающей коры и запахом сочащегося березового сока. Сок стекал в банку по аккуратно вырезанной в коре ложбинке. Пашка смотрел на ленивые капли, падающие в банку, и, не выдержав, пил то немногое сока, что успевало скопиться. Отец, смеясь, доставал точно такую же банку, но наполненную до краев. Они пили сок. Где-то осторожно крякала утка. Отец, прижав ладони ко рту, подражал ее кряканью, но утка испуганно смолкала. Отец конфузился, и они смеялись, а потом ехали домой на старом мотоцикле и пели какие-то непонятные громкие песни, каждый свою, стараясь перекричать рев двигателя.
После таких поездок отец, словно спохватившись, начинал заниматься с Пашкой по утрам зарядкой, и тогда они вставали чуть свет, голышом бегали по комнате, размахивая руками. Отец кряхтел, выжимая гири. Вспотевшие, они стояли под холодным душем, от струй которого Пашка старался уклониться, ознобливо пищал и ежился, покрываясь гусиной кожей. Растертый докрасна полотенцем, он наполнялся удивительной легкостью и страшно хотел есть. Они сидели на кухне и ели прямо со сковородки шипящую глазунью, посыпанную зеленым луком.
Все ушло, осталось там, в заснеженном сейчас городке, где на ветвях рябин пыжились красногрудые ухари-снегири. Ушло и то, о чем не хотелось вспоминать. Позади остались ночи без сна, спешная готовка уроков в подвале при свете запыленной лампочки, и то невыносимое ожидание, когда время словно прессовалось в тягучий страх.
Вначале было ожидание. Когда в окна заглядывала ночь, мать надевала на Пашку старую шубку, готовясь уйти, и они смотрели, как на улице давится сырым снегом февральская метель. А потом во входную дверь ломилось тяжелое тело, и вместе с его ударами начинала нервно трястись пружинная кровать под матерью. Пашка прижимался к матери и знал, что сейчас взовьется клокочущий пьяный крик, отец, расшвыривая вещи, заскрипит половицами, и шаги его будут приближаться к ним… Вот сейчас…
Пашка замер от привычного, всплывшего откуда-то неожиданно ясного страха, словно не было долгих дней дороги, временной протяженности, в которую уже успели войти новые люди и события, плохие и хорошие. Он мотнул головой, отбрасывая наваждение, и снова уставился на витрину.
- Ананасы едят! – почему-то буркнул он, ни к кому не обращаясь.
- Чего тебе, мальчик? – небрежно кивнула продавщица из-за прилавка.
- Так… Ничего…
- Ну, иди тогда, не вертись под ногами!
- Жалко вам?
- Иди-иди…

4

Пашку определили в школу, в четвертый класс. Школа была деревянная, насквозь пропахшая остуженными сенями и немудреным столовским супом. Здесь так же, как и в той Пашкиной школе, носились по коридору пацаны, стоял на переменках нескончаемый гвалт.
«Это ваш товарищ. Его зовут Паша Лобов и с сегодняшнего дня он будет учиться в нашем классе», - кратко представила Пашку скучающе усталая учительница с заживающими после обморожения пузырями на лице.
Она указала Пашке место за партой и принялась чего-то писать. Класс настороженно смотрел, оценивая новичка.
На переменке к Пашке подошли двое.
- Ну, Паха, давай знакомиться, - вроде бы миролюбиво посмеивался тот, что пониже.
- Ладно ты! – оборвал его второй.
Пашка из перешептываний на уроке узнал, что его зовут Лысым, видимо, за просвечивающую сквозь светлые волосы розоватость.
- Пойдем, поговорим, - Лысый толкнул Пашку плечом.
Они пошли во двор. Пашка знал, что сейчас будет и чувствовал легкую дрожь волнения и азарта. Все было схоже: и эта учительница со скучным лицом, и это – «пойдем, поговорим», и даже двор был чем-то схож с тем, заваленным досками, двором Пашкиной школы, где частенько они, пацаны, выясняли свои отношения.
- Давай здесь, - остановился Лысый и сразу с разворота ударил Пашку в подбородок.
Потом они катались в снегу, задыхаясь от морозного воздуха и злобы. От Лысого пахло табачной вонью, он слабел и пытался отползти от Пашки, но Пашка в остервенении вдавливал его в снег. Сзади ударили. Пашка ткнулся носом в Лысого и ослеп о ударов, посыпавшихся на него с двух сторон.
- Ну-ка, отвали, шакалы! – крикнули где-то недалеко. Удары прекратились.
Пашка сел, отряхиваясь от снега и зажимая кровоточащий нос. Рядом с ним стоял Роберт.
- Ну, чего ты затылок-то подставляешь? – насмешливо кривился он. – Вот и завалил он тебя по-шакальи.
Пашка сплюнул кровью.
- У нас один на один принято, и сзади не бьют.
- Где это у вас? А-а, ты ведь с материка, с Луны, значит… Запомни, в жизни нет правил, здесь бьют, когда выгодно… - Роберт замер, словно прислушиваясь к себе. – Нет, Павлуха, наверное, ты прав, но затылок береги на будущее. Дойдешь до школы?
- Дойду, - хмуро бросил Пашка и пошел в класс.
Роберт смотрел ему вслед.
Пашка опоздал на урок. Во время звонка он еще умывался, разглядывая в зеркале разбитую губу. Стукнув в дверь с табличкой «4-а» класс, он вошел под пристальными взглядами своих новых одноклассников. На передней парте хихикнула девчонка.
- Так, - строго сказала учительница. – Начинаем с опозданий, Лобов? И что это у тебя с лицом?
- Упал, Маргарита Андреевна, - оправдывался Пашка.
- Упал?.. – учительница, пристально глядя на него, махнула рукой, садись, мол, и, поднявшись из-за стола, как-то непривычно просто обратилась к классу.
- Ну, что, ребятки – детки малолетние… Как звери в лесу, да?.. Как в армии деды?.. Прописали новичка? Молодцы… Я знаю, кто это сделал, но не буду его при всех поднимать. Пусть потрудится и признается сам, иначе он трус. Нет желающих? Начинаем урок. Сегодня у нас с вами их два подряд получится, за пропущенные на той неделе из-за морозов. Так что я подожду.
Пашка никогда еще никого не бил в лицо. Не били и его. Школьные драки, там, где он жил, походили больше на борцовские поединки, с тычками в грудь, подножками, возней на земле. Здесь же все было непонятно, жестко. И он, принимая эту жесткость, решил драться по-настоящему. Нутром он понял, что если оставить все, как есть, это повторится и будет еще более унизительным, чем сегодня. Пашка, холодея то ли от страха, то ли от решимости, проигрывал в уме все варианты мщения. Вот он подходит…эта противная рожа рядом… Нет, он не знал, как бьют в лицо, но знал, что сделает это.
На перемене Пашка подошел к Лысому и, не выдержав томления, ударил его прямо здесь, у парты, целя в испуганно блеснувший глаз. «Ой-ой!..» - шарахнулись с визгом девчонки. На Пашку бежал низкорослый, уверенно замахиваясь и словно наперед зная, что его испугаются. Пашка пнул низкорослого в колено. Тот, корчась, ушел в коридор. Пашка отбросил руки Лысого и еще раз ударил его в лицо, потом еще и еще… Он уже не мог остановиться. Что-то пробило в нем: Роберт, толстомордый, Лысый… Все они заодно! Бить-бить!..
Его оторвали. С прозвеневшим звонком в класс, хромая, ввалился низкорослый. «Убью, зараза, когда поймаю!» - прошипел он, опасливо сторонясь. Пашка усмехнулся.
За низкорослым вошла Маргарита Андреевна. Она привычно открыла журнал и быстро пробежалась глазами по классу. Остановившись взглядом на распухшей физиономии Лысого, она удивленно вскинула брови и протянула, качая головой: «Я вижу, признаний не требуется, статус кво налицо!.. Извините за каламбур».
Ее никто не понял.
После уроков за Пашкой зашла мать. Было уже темно. Мать закутала Пашке лицо, прикрылась и сама шарфом.
- Ну, как в школе? – глухо в шарф спросила мать.
- Нормально, - буркнул Пашка.
Они молча пошли домой. Скрипел под ногами сухой снег. В светящихся окнах была жизнь, там варили еду, смотрели телевизор. Пашка с матерью шли в выстуженную комнату, где их никто не ждал, кроме озябших тараканов.
У дома на скользком скате обочины кто-то барахтался, мыча и выкрикивая ругательства. Мать прошла было мимо, но, видимо, вспомнив, что на улице морозит не на шутку, остановилась рядом с пьяным. Это был Роберт. Он, не видя их, пытался забраться на скат, но падал и, не имея опоры в руках, скользил назад, вставал, карабкался обратно и снова падал. Его слепые движения напоминали конвульсии. Это было страшно, и мать не выдержала. Она подбежала к лежащему на снегу Роберту и запричитала, откуда-то верно взяв интонации плакальщицы: «Ох ты, горюшко, ну, чего вы, мужики, пьете?! Ну, чего вам надо, пропойцам окаянным?!»
С этой же, наверное, тоской вековечно причитала женщина то над покойником, то над непутевым мужем, измочаленным смертно в кабацком мордобое. Она подхватила Роберта под мышки и, натужно ойкая, попыталась поднять его. Пашка бросился помогать. Вдвоем они поставили Роберта на ноги и, придерживая, потянули к дому. Тот неожиданно ясно и осмысленно взглянул на них.
- А-а, это ты, королева?.. И Павлуха с тобой?..
Он запел, нарочито гнусавя: «Ну, и беда же с этой Нинкою, она спала со всей Ордынкою…»
Мать притянула Роберта за воротник и четко сказала в его лицо:
- Пусть ты и хам, но я не брошу тебя здесь. Ты пойдешь сейчас домой, проспишься, а утром придешь и будешь извиняться перед нами. Запомни это, Роберт!
Тот горько усмехнулся.
- Извини, королева… Я тебя не со зла так… Ты приехала откуда-то свежая и красивая, здесь таких нет…
- Ты их просто не видишь, - вставила мать.
- Может быть, - согласился Роберт и продолжал:
- Я знаю, что ты никогда не станешь моей и не только из-за рук. Ты могла бы пойти на эту жертву, ты любишь подчиняться и жертвовать, даже в мелочах. Помнишь, когда я предложил тебе, непьющей, за знакомство?.. Но я старый душой, хотя мне еще тридцать пять. Я устал, и ты это чувствуешь, ты ведь умная, жалостливая. И сейчас ты меня жалеешь, убогого. Не надо, не возражай, Нина, Нина… - он остановился, словно вслушиваясь в звучание имени. – Ну, ладно! – Роберт досадливо тряхнул головой. – Что-то я рассопливелся. Этак я о любви скоро заговорю, о первой… Ха!.. В общем, Нина Андреевна, завтра же идите в отдел кадров, там вас ждут. Причем, зная вашу душевную чистоту, обошелся только дружеской просьбой, без подношений. Меня ведь еще без рук уважают друзья-товарищи, волки драные… Что-то я опять, с ехидцей… Не слушай, Нина, меня, уркагана. Пойду-ка я домой, к маме. А насчет работы – железно! И честно. Там все честно… И прости, я сам…
Роберт осторожно высвободился и, рывком запрыгнув на обочину, пошел домой, стараясь не качаться. Гулко хлопнула дверь, и все стихло.
Мать, словно опомнившись, взглянула на Пашку.
- Ты почему здесь?! Бегом в дом! Холодина такая, а он стоит, развесил уши!.. Бегом, говорю!.. Затопи печку, сын, я сейчас…
Пашка высовывался потом несколько раз на улицу и видел, как мать, зябко постукивая ногами, ходила по двору и смотрела в светящиеся соседские окна. «Чего она? – думал Пашка. – Вон намерзло на окна, все равно ничего не разглядишь. А-а…»
Уходив в тепло, он недовольно стучал чайником, подбрасывал дрова в печь и размышлял о странностях взрослой жизни.

5

Однажды Пашка, уйдя в конец улицы, увидел белых куропаток. Они прилетели из лесотундры и безбоязненно расселись на обочине дороги. Здесь «Шанхай» кончался, а дальше тянулись бугры, покрытые щетиной невысокого леса.
Куропатки вертели пушистыми головками, словно совещаясь, потом резко поднялись на крыло и растворились в сумеречной белесости воздуха. «Хрусть-хрусть!» - звонко давился под ногами снежок, и было Пашке хорошо оттого, что видел он куропаток, и уходящий день тих, словно дома, где не счесть за зиму таких коротких неярких со снежком дней. Дома…
Нахлынуло и ударило сладкой болью видение, яркое до того, что скользнула по щеке неожиданная слеза. Ведь были же те утро и день… Шкворчало что-то вкусное на сковородке в кухне, негромко посвистывал уходящей волной старый ламповый приемник. Сквозь помехи прорывалось: «Летят перелетные птицы…» Ватное одеяло, подоткнутое по краям, хранило ленивое тепло. Ох, и зябко же выныривать из этого тепла на остуженные сквозняком крашенные половицы!.. Нет, лучше еще поваляться! А потом к Пашке склонилось смеющееся лицо отца, пахнущее дымным морозом и свежестью крема после бритья. «А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!» - пророкотал он, и сильные уверенные руки вытянули Пашку из постели. Смеялся за окном зимний день, в инистых ветвях старой березы не зло переругивались галки, улыбалась мать. А потом были субботние блины с вареньем и катание с гор!
Страшно и отчаянно-радостно лететь с горы на лыжах! Снежная пыль осыпала лицо, стремительно приближался трамплин-бугорок… «А-а!..» - скользкий накат горки уходил из-под ног, и небо переворачивалось. Падать не больно, но все равно не знаешь, смеяться тебе или плакать?
На горке – отец и мать, молодые, румяные от морозной ядрености и оттого, что просто хорошо. Вот они поехали вниз, взявшись за руки, упали!.. Смешно, взрослые, а как дети в снегу барахтаются!..
А потом был вечер, топился титан в ванной, потрескивая коротенькими полешками и давая живое вкусное с дымком тепло. После бани они ели пельмени и…отец пил водку. Мать время от времени бросала короткий взгляд на бутылку, была такой же радостной внешне, но в ее глазах уже появлялась покорная тоска…
Нет, было утро и день… Вечера не было, не было!..
Пашка шел по заснеженным улицам и глотал слезы. Ему было томительно приятно чувствовать себя в этой ностальгической тоске, как нередко бывает приятно растравлять свои обиды и желать себе смерти понарошку, ненадолго, чтобы увидеть отчаянье и слезы злючки-матери, отшлепавшей своего ребенка, можно сказать, не за что… Велика беда, котенка учил плавать в ванне?..
В этом расслабленном состоянии Пашка вернулся домой.
Мать сидела перед зажженной настольной лампой и смотрела на почтовый конверт, лежащий на столе.
- Пришел? – рассеянно спросила она, не глядя на Пашку. Потом, словно решившись, мать протянула руку к конверту, вскрыла письмо и забегала глазами по строчкам, размашисто и валко лежащих на тетрадных листах. Лицо ее выражало смесь испуга растерянности и какого-то радостного удивления.
Наконец мать отложила письмо и неуверенно спросила Пашку:
- Тебе будет интересно, сын, узнать, что пишет нам отец?
- Папка?!
- Да, он каким-то образом узнал наш адрес. Наверное, через тетю Веру… Так читать?
- Мам, читай-читай! – Пашке было удивительно, что настроение дня тесно связывалось с весточкой из дома, от далекого и несчастного, как теперь казалось Пашке, отца. Время уже оказывало на него свое сглаживающее нивелирующее действие, оставляя в памяти только хорошее.
- Так я читаю… - мать нахмурилась, как это нередко делают читающие вслух, и начала: «Здравствуйте, дорогие мои! Здравствуй, моя хоро… - она споткнулась и продолжала, перескочив, по-видимому, дальше. – Здравствуй, родной сынишка, Павел! Знаю, что не обрадуетесь моему письму и понимаю причину этого. Может быть, вы и правы, уехав, оборвав все сразу, без церемоний. Это поступок. Прошло время, и я начинаю понимать цену тому семейному теплу, что окружало нас, и незаметно, тихо жило в нашем доме, пока я не срывался. Приходя сейчас в пустую квартиру, я вижу вас: тебя Нина, и моего Пашку, вихрастого. Вы только что были здесь, даже штора колышется от ваших шагов. Я обхожу комнаты и нахожу вас. Я ставлю чайник на плиту и достаю варенье, твое любимое, вишневое, Нинок… И жду… Я знаю, что вы сейчас войдете, и мы будем пить чай втроем. Ты помнишь, Нин, как это было? Мы пили чай. Пашка выгрызал у блина его сердцевину, намазанную вареньем, и смотрел в дырку. Ты притворно сердилась, а мы смеялись над котенком Степкой, который лапами залезал в блюдце с молоком.
Паша, я ходил недавно на охоту. Принес двух матерых русаков. Один из них оказался профессором. Я бегал за ним четыре часа и распутывал его петли. Ты знаешь, что он, хитрец, выдумал? Пробежит круга два – и в сторону дорожку протаптывает, вроде бы лечь собирается. А потом вернется осторожненько по своим же следам и как прыгнет вбок метра на три, да норовит все в кусты попасть. Попробуй-ка, найди!.. Ну, это еще ладно, это мы проходили. Так ведь он, этот русак-«профессор» что придумал!.. Видит, не получается у него схитрить, и понесся он на дорогу! Чешет по укатанной колее и следов не оставляет. Только черточки от когтей кое-где проглядывают. Хитрый заяц попался, но не перехитрил он меня.
Живу я, Паша, хорошо, работаю. Скучаю по вам, но, надеюсь, все образуется, уладится. Ты, Пашка, прости меня. Водка душу выела. Что-то я в жизни не понял из-за нее, проклятой! Взрослые ведь тоже учатся, бывает, и всю жизнь. Ты только верь и знай, что у тебя есть отец, и люби, жалей маму!
Нина, пить я бросил. Врать не буду, что совсем, но пока держусь. Тяжело мне без тебя и не только потому…»
Мать остановилась.
- Здесь, Паша, тебе неинтересно будет, а дальше отец пишет, чтобы мы забыли плохое и вернулись домой. Вот и все…
Они молчали. За окнами темнело. Скреблись где-то мыши, бегая по деревянным перекрытиям. Каждый думал о своем и только ему близком. Мать тягостно застыла взором на последних строчках письма. А Пашке виделась их небольшая квартирка, там, далеко; отец, курящий на смятой постели и вслушивающийся в смех детишек, строящих во дворе кривобокую снежную бабу. Там, наверное, падает сейчас на осевшие сугробы крупный сырой снег.

6

К весне они переехали в «новый город», брезгливо сторонящийся «шанхая», но соединенный с ним пуповиной асфальтированной дороги. Между «шанхаем» и «новым городом» прятался в мелколесье «северный городок», где жили вербованные, работающие сезонно на лесокомбинате. Там эти перелетные рабочие собирали в «пакеты» ценную ангарскую сосну, которая потом уплывала в края далекие, заморские. Взамен умный иностранец присылал второсортную жратву и яркие тряпки.
Среди вербованных были люди, отмотавшие не один срок, а то и поныне бывшие в бегах, без паспорта. Не спрашивали особенно придирчиво здесь бумажек – работай, главное. Но по ночам в городке играли в карты, говорят, и на людей, пили по-черному и дрались на ножах.
В «новом городе», куда переехали Пашка с матерью, было спокойней. Здесь жили люди оседлые, с семьями. Они горбатились на восемь «полярок» - ощутимую прибавку к зарплате за восемь северных лет, чтобы уехать на материк с хорошими деньгами, а затянет, и оставались до последнего своего часа в обжитом, но неласковом краю.
В этот год смерть, как всегда, собирала свою дань. Тонули в Енисее нелепо. Пашке рассказывали, что промышляющие рыбу сетевики, нередко налетают на льдины. Дело то ночное, темное. И, якобы, есть еще и донный лед. Коварно отрывается он от дна, чтобы поддеть моторку, как щепку. Пашке не верилось в эти сказки. Откуда бы ему, льду, взяться у дна? Морозная-то лютость вся наверху. Но верь не верь, а хоронили в сезон на Енисее кучно…
Задремал Пашка однажды в яркий полдень, и приснился ему дурной сон, словно в комнате есть кто-то, тяжело и страшно смотревший из угла незрячим взором. Вынырнул Пашка из кажущейся реальности видения, а на другой стороне улицы, у двухэтажного деревянного дома, человека провожают в последний путь. Утонул, как потом говорили… Жутко стало тогда Пашке от такого совпадения: не он ли, утопленник, лежащий в закрытом гробу, приходил во сне?.. Тетя Капа рассказывала, что сорок дней душа человеческая прощается с родными местами, приходит, бывало, с шумом и стуком в дверь и окна. Верить ли?..
Пугала суровая енисейская вода Пашку, поражала равнодушием, с которым она забирала людей, но тянула к себе неотступно. Как-то поутру убежал он, не спросясь, к Енисею. Не в порт, где много соляры на воде, дымных запахов и резкого металлического шума, а к простору, по которому гуляла нестесненно ледяная вода.
Утро пахло инеем. Со стороны дальнего берега наползали резко очерченные холодно-серые облака. Оттуда же приходил и ветер. Пашка мерз, трясся от резкой ветряной закрути, но твердо решил дойти до гравийной косы, которая выползала из каменистого берега. На косе чернела согнутая фигура.
Поскальзываясь на камнях, Пашка приблизился к человеку и уставился на него со спины. Тот неторопливо выбирал из воды леску. Потом приостановился и, не оборачиваясь, прогудел насмешливо:
- Ты так мне телогрейку просверлишь глазищами, странный ты человек!
- Почему странный? – удивился Пашка.
Незнакомец обернулся, смеясь немолодым лицом.
- Это у меня присказка такая, не придирайся. Иди-ка лучше сюда да садись вон на бревнышко. Не переношу, когда за спиной сопят.
Пашка уселся поодаль.
Незнакомец приговаривал, вытягивая туго подающуюся леску:
- Так-так, странный ты человек, мо-о-й ты, сидеть тебе на якоре, не сойти!..
У берега плеснуло, ударило о воду что-то длинное и черное, потом выволоклось на леске и змеей поползло по камням.
Пашка подпрыгнул, сунулся, было, в сторону под негромкий смешок незнакомца.
- Чего это? – косился Пашка .
- А это, братец, ценный пищевой продукт и сильная красивая рыба – енисейский налим! – приговаривал рыболов, забираясь рукой в самую глубь плоской змеиной головы. Налим, почти в пол роста незнакомца, тяжело бил его по сапогам плоским хвостом с бахромистыми длинными плавниками. Он весь блестел от слизи, покрывающей его темно-пятнистое тело.
Незнакомец взял тяжелый голыш и оглушил налима резким ударом по голове.
- Вот так… - он с трудом выдернул из глотки налима здоровенный тройной крючок, бросил рыбу в полиэтиленовый пакет и пошел мыть руки.
Пашка подошел к воде и, глядя на то, как незнакомец смывает кровь и слизь с пальцев, спросил, передергиваясь:
- Больно ему было?
Рыболов поднял на Пашку неяркие умные глаза и осторожно ответил:
- Больно, сынок, всем больно, и корове, и курице, и свинье… Ты, наверное, любишь котлетки свиные?...
Пашка покраснел.
А незнакомец продолжал:
- Как тебя величают?.. Паша? А меня – дядя Ваня. Познакомились, значит…Так вот, Павлуша, странный ты человек, верно ты мыслишь, но и мясной жарехой не побрезгуешь, нет ведь?.. Вот все мы так, пока дело до своего желудка не доходит…Не обижайся – не обижайся, возьми-ка лучше плащ, укройся. Вон на камне лежит… А то скоро сам станешь карасем мороженным…
Пашка одел поверх куртки просторный с запасом брезентовый плащ и почувствовал, как тепло, накапливаясь под плотной тканью, приятно легло на спину и живот.
Они ходили по берегу, проверяли снасти, снимали черных ледяных налимов.
Потом дядя Ваня торопко засобирался.
- Мне, Павлуша, на службу пора. Совсем я с рыбалкой о деле забыл. Дежурю я здесь у складов, - пояснил он. Вон на берегу теплушка, видишь? – дядя Ваня показал на маленький вагончик, прилепившийся к дощатым сараям. Из крыши вагончика торчала тонкая жестяная труба..
- Там я и обитаю, Паша. Может, чайку со мной попьешь в тепле? Вон ты сморщился как, посинел. Пойдешь?
Пашка с радостью согласился.
Они карабкались по крутому берегу, а к самой верхотуре Пашка даже вспотел, запыхтел из-под жесткого плащевого ворота.
Дядя Ваня только посмеивался:
- Вот так-то, Паша. А я по этому косогору, странный ты человек, каждый день, бывает, корячусь, и не по разу. Знаешь, как греет, лучше печки! И жирок не копится лишний. Давай-давай!..
В вагончике было сумрачно и сыро.
- Сейчас, Пашок, дадим жилого духу, - приговаривал дядя Ваня, подкладывая в печурку бересту и мелкие щепки. А Пашка озирался вокруг, привыкая к сумраку.
Вспыхнула береста, озарив спокойное лицо дяди Вани. Затрещали колотые поленца, и сразу же пошло тепло от прогревшихся тонких боков железной печурки.
В вагончике стоял старый канцелярский стол, видимо, из какого-то кабинета, железная кровать с досками вместо сетки. По стенам тянулись полки со всякой всячиной. У окна на тумбочке стоял старый приемник с разбитой панелью, точно такой же, какой был у них , там, дома, в Пашкином раннем детстве.
Дядя Ваня, перехватив его взгляд, крутанул ручку, и приемник, сипя, замурлыкал что-то тихое.
- Работает, дружок. Вот с ним и живу здесь. Больше-то никого у меня нет. А ты, Паша, где обитаешь? Судя по всему, приезжий ты. У нас в Игарке ведь много приезжих. Все больше вербованных, на лесопакеты с ангарской сосной. За границу отправляем, а скоро и себе не останется… Так приезжий ты, Паша?..
- Приезжий, дядь Вань. В новом городе живем, а вначале в старом жили, у тети Капы.
- У тети Капы? Это у которой Роберт безрукий?
- А вы его знаете? – насупился Пашка.
- Знаю-знаю, милок. Хороший был человек.
- А почему был?
- Долго рассказывать, Паша. Давай-ка мы с тобой вначале по чаям ударим. Вот так!..
Он снял с печки фыркающий чайник и разлил по граненым стаканам густой чай, пододвинул блюдце с колотым сахаром и печеньем.
- Вот ты спрашиваешь, почему был?.. – заговорил негромко дядя Ваня, дуя на чай. По его лицу, распаренному печным и чайным теплом, потекли струйки пота.
- Водка она, странный ты человек, никого лучше не делает. Роберт одно время общественным инспектором был, не давал житья этим, которые за килограмм рыбы запросто человека на дно отправят с камнем на шее. Ох, и шерстил он их, Павлуша!.. Но и жить давал человеку, которому рыба заместо хлеба. Сам понимаешь, на Енисее жить и мойву в магазине покупать?.. Смешно… Главное – не пакостить, не брать лишнего, иметь совесть в этом деле. А то вишь, выдумали чего, промысловики: на озерах тропы мороженными налимами вместо вешек отмечают. Кумжа, мол, рыба, а налим – не рыба… Не рыба?!.
Дядя Ваня, горячась, засуетился, словно вспомнив о чем-то.
- Извини, дружок, главное-то я, старый, и забыл. Ухой тебя угощу, правда, вчерашней, но аромат она еще не потеряла.
Он поставил на печку котелок и снова сел рядом с Пашкой.
- Так вот, Павлуша. Ничего не могли сделать с Робертом жлобы эти. Ни подкупом, ни угрозами не добились они для себя льготы. Не спал Роберт днями и ночами, а жизни не давал толстомясым с казенными машинами да взрывчаткой дармовой… Они же, как последний день живут: все под себя, а там – будь что будет. И стреляли в Роберта, и подстилали ему своих продажных женщин, деньги подкладывали – все вскрывалось. Да только не оправился Роберт, когда беда пришла. Жена его, измотанная неспокойной жизнью, предала парня и ушла к другому. А тут и друзья эти подползли, шайка-лейка во главе с главбухом…
- Главбухом?..- вспомнил Пашка.
- Да-да, с ним, с Полозовым Семеном Кузьмичем. В трудную минуту, мол, выручим друга… И выручали: водкой да спиртом, пока парень совсем голову не потерял. Оттого и рук лишился. Обморозил, пока в сугробе лежал. Не отрезали бы, мог и голову потерять. Вот так…
Дядя Ваня взялся за уху, обжегся, и, морщась, замотал головой.
- Сейчас, Пашок, попробуешь моей баландеи. Вот печеночка налимья, едал?.. Нежна, как маслице!..
Он выложил в большую тарелку дымящуюся налимью печень и залил ее золотистым бульоном.
- Настоящая уха, сынок, без картошки готовится. Рыба да вода, ну, можно еще лучку бросить да листика душистого, - вкусно рассказывал дядя Ваня, добавляя в тарелку здоровенные куски отварной рыбы.
Пашка с жадностью набросился на уху, а дядя Ваня посмеивался:
- Вот так! А то – налим не рыба…
Потом Пашка часто приходил на берег перед складами. Дядя Ваня разрешал ему проверять снасти, наживлять их, брать и добычу, если попадалась без него.
На косу иногда прибивало льдины, и Пашка приноровился кататься на них, ловко балансируя по скользкой поверхности льда. Это он делал без дяди Вани, который ругал его нещадно за такое озорство.
В этот раз льдина зацепилась за самый край косы. Пашка, дойдя до льдины по мелководью, прыгнул на нее и оттолкнулся коротким шестиком. Обычно льдины проходили залив за косой, гонимые течением, а потом утыкались в берег залива. Но сейчас льдину как-то круто развернуло и быстро поволокло от берега. Пашка растерялся. Дальше – стремнина, если туда попадешь, понесет, как в трубе!..
Пашка заметался, глядя на уходящий берег. Льдина просела и, треснув как раз под ногами у Пашки, разломилась надвое, и он очутился в пронзительной стыни, быстро охватывающей все тело. Пашка едва успел крикнуть, как его накрыло черной поверхностной пленкой воды. Он с трудом вынырнул и снова закричал, отчаянно, смертно….
Ему ответили совсем рядом. Пашку кто-то крепко ухватил и потянул к берегу. Он скосил глаза и увидел Роберта. Тот, держа зубами ворот Пашкиной куртки, остервенело работал ногами. Берег приближался.
Потом они шли по мелководью. У Пашки вырвалось нелепое: «Ранец там… с дневником!..»
Роберт развернулся и кинулся в воду. Пашка опомнился, тоскливо ощущая причастность к тому, что сейчас может быть: «Роберт, миленький, не надо!.. Я просто так… Я… Не надо, Роберт!..»
Но тот уже плыл к льдине. От его ног шел белый бурун. Роберт догнал льдину и, рывком перекинувшись на нее, ухватил зубами ремень ранца, сполз и поплыл обратно. Его сносило течением. Потом голова Роберта исчезла под водой, вынырнула, снова исчезла и больше не показывалась…
Роберта нашли ниже километрах в трех. Он зацепился одеждой за арматуру, торчащую из притопленной бетонной плиты. На его лице застыло странное спокойное умиротворение, казалось, несовместимое с Уходом…
В этот год смерть, как всегда, собирала свою дань…

7

Лето пришло в Игарку с непривычной для Севера духотой, цветущими жарками на зеленых енисейских берегах и еврейским шлягером «Семь-сорок», который вечерами гремел из окон небольшого ресторанчика, углом расположенного на перекрестье улиц рядом с Пашкиным домом. Вместе с барабанным «трам-там-там-там-там-там-там…», шипеньем тарелок и цыканьем «хэта» голосила что-то неразборчивое и не в такт захмелевшая ресторанная братва. От многовватного бумканья бас-гитары и топота тряслись окна.
Солнце отказалось заходить. По ночам оно висело над близкой лесотундрой красное и злое, словно на иллюстрациях в фантастическом романе. На пустынных улицах лежали длинные тени.
Пашке первое время не спалось. Когда ни открой глаза, в окна все глядело утро, а, может, и вечер спустился на город. От этой неразберихи Пашка не высыпался. Потом все прошло, но началось что-то новое, чего Пашка стеснялся. Это новое в нем заметила соседка Антонина – молодая большегрудая девушка с влажными насмешливыми глазами. Встречая ее, Пашка терялся и старался не смотреть на ее крупное тело, словно выпирающее из одежды. Самые глубокие вырезы платьев были у Антонины.
Однажды она встретила Пашку на общей кухне и тронула его щеку пальцем с колким перламутровым ногтем: «Хотимчики повылазили, Павлуша. Пора-пора, мальчик…» И прошла мимо, тряско перекатывая полными ягодицами под тонкой юбкой.
Об Антонине много говорили в доме №8, где жил Пашка. Игривость ее поведения бесила всех добропорядочных коммунальных женщин, за глаза называющих ее «артельной девкой». Сколько было правды в бабьих кухонных разговорах – трудно сказать, но сцены ревности в доме не прекращались. «У-у, кобель бесхвостый, к Тоньке ходил?!» - зачастую неслось из какой-нибудь двери вместе с треском и звоном посуды, а потом и сам «кобель бесхвостый» вылетал из комнаты.
Валька с первого этажа рассказывал про Антонину иногда такие вещи, в которые Пашка отказывался верить. Тот захлебывался словами: «…она ходит к этому, и они там…» Чего там – было понятно только на словах.
Пашка увидел это в сквере у ресторана, где они с Валькой болтались без дела, просто так. На полуразбитой лавке, подперев голову руками, сидела Антонина. Вздрагивая всем телом, она громко и размеренно икала, словно задавшись целью разодрать себе горло этой страшной методичной икотой. Такой пьяной Пашка ее еще не видел.
Сзади затрещали кусты. Из них вывалились двое парней, подгулявших, по всей видимости, в ресторане. Они встали рядом и заговорили о чем-то своем, мутном, кабацком, облегчаясь по-малости. Пашка с Валькой уселись поодаль и жадно вслушивались в бессвязный циничный диалог, впитывая и примеряя на себя эту разбитную взрослость, в которую им еще предстояло войти. Парни их не заметили. Они были в том состоянии, когда мир для них представлялся цепью каких-то отрывочных и смутных побуждений, где любая шутка казалась оскорблением, и самое главное в этой череде рефлексов – быть доминирующим самцом, быть сильнее и выше соперника. Этот инстинкт обычно подавляется воспитанием, трезвым расчетом, боязнью наказания и моралистким сюсюканьем, но движет всем и, высвободившись в горячем водочном наплыве, заставляет выдавливать друг другу глаза и брать за кадык.
Начало этому было уже положено: один из парней уже «зачокал», зацыкал сквозь зубы тонкой струйкой слюны, бравируя натренированной блатной хрипотцой, и, возможно, утром кто-нибудь из них вспоминал бы отрывки-эпизоды из этого душного вечера, кривясь битой ряхой и пряча злобу на друга до следующего раза. Но тут парни заметили Антонину и, вначале замерев в пьяном неповоротливом удивлении, подошли и стыдно завозились на ней, перекрывая бранью ее стоны.
Пашка видел не однажды, как по сырой весне, в гон, кобели с висячей слюной, скуля и остерегаясь, кто послабее, спаривались с суками, не обращая внимания на многолюдье вокруг. Но там было все по-звериному честно, хотя…так же противно.
Вскоре после этого случая Антонина куда-то уехала, наверное, не выдержала шипения старух и участившихся приставаний соседских мужиков-женатиков. В коммуналках слухи расходились быстро.
А потом начались летние каникулы. Дворы стали похожи на туземные лагеря. Пацаны вооружились трубками от лыжных палок, плюясь из них острозаточенными гвоздями-пульками с оперением из поролона. Гремели Большие велосипедные охоты на собак и кошек, шли бои между улицами. Топор войны пришлось зарыть после того, как одна пулька серьезно повредила глаз сунувшегося под «выстрел» малышу. Стрелки спешно прятали трубки, нередко доставая их уже из помоек.
Пашке крепко досталось от матери за испорченную совершенно новую куртку. Он вырезал из нее кусок поролона для оперения пульки. Примеряя, резанул, было, со стороны подклада, но пропорол куртку насквозь.
Получив трепку, завершившуюся слезами матери, Пашка пулей вылетел из дома с трубкой в руке. Сунувшись за сарай, чтобы спрятать оружие, он натолкнулся на Тимоху из соседнего дома, курящего «бычки» в окружении своих шакалов – сборщиков мелочи с первоклашек.
- Во, давай-ка сюда! – Тимоха, широко расплывшись толстогубыми ртом, указал на трубку.
Пашка спрятал ее за спину.
- Самому надо, - промямлил он, испугавшись произнесенных слов. Это было сродни самоубийству. Вовка Тимохин был старше, курил, бил жестоко каким-то особенным ударом снизу.
Тимоха, медленно наливаясь малиново-красным, переложил что-то из кармана в руку. Потом сверкнула молния, и на Пашку упал сарай, бревно, небо… В носу стало мерзко до тошноты. Пашка лежал у сарая, чувствуя унизительное бессилие и стыд, от которого не хотелось жить.
Тимохин неторопливо уходил. Пашка видел его толстую короткую шею с красной потертостью от воротника. Шакалы ехидно оглядывались. Один из них – Ромка Дроздов из параллельного класса – издевательски махал Пашке его трубкой. «Я тебе припомню, ворона!..» - Пашка чуть не плакал.
Стыд за то…у сарая поселился в Пашке надолго. Ему казалось, что во всех дворах знают о его унижении, и стоит только выйти на улицу, как тут же послышится презрительное: «Слабак!».
Решение побить Тимоху, казавшееся вчера немыслимо дерзким, пришло к Пашке после того, как он прочел книжку о легендарном боксере-тяжеловесе Николае Королеве. Пашка начал заниматься по утрам зарядкой, вспоминая упражнения, которые ему показывал отец. Набив небольшой дермантиновый мешок песком, он колотил по нему кулаками, ойкая от боли. Потом он обмотал мешок толстым резиновым ковриком и стал одевать на руки зимние рукавицы. Дело пошло.
Однажды он решил, что пора… Подойдя к Тимохе, играющему за сараями в карты со своими дружками, Пашка выдавил из себя, пытаясь унять дрожь в коленках:
- Отдай трубку, Тимоха!
Тот удивленно поднял голову и, словно пытаясь что-то понять, щурился на Пашку светлыми, вроде бы сонными глазами. Потом они начали темнеть.
- Тебе еще что ли надо, не хватило?
Тимоха лениво встал. Рядом захохотали дружки.
Через минуту все было кончено. Пашка лежал, хлюпая разбитым носом, а Тимоха уходил, огрызаясь на истошный крик тетки Нюры со второго этажа.
Все было безнадежно, стыдно, незыблемо. Тимоха не исчезнет из его жизни, сильный, уверенный себе, с противной красной потертостью на толстой шее…
Утром Пашка пошел в спортивную школу. В небольшом зале, пахнущем чем-то кислым, как в бане, висели большие кожаные мешки, черными блестящими каплями свисали с потолка боксерские груши, чуть больше Пашкиной самодельной, были и совсем маленькие, с мячик. Посередине стоял помост, обтянутый толстыми канатами. Он был покрыт плотным материалом, на котором жаркими квадратами лежал солнечный свет, падающий сквозь большие окна, похожие на витринные.
Из маленькой комнаты вышел человек в спортивной форме.
- Тебе чего, пацан?
- Можно к вам…заниматься?
Человек внимательно посмотрел на Пашку.
- Побили что ли?
- Ага…
- Учишься то как?
- Нормально.
Тренер засмеялся, хлопнув ладонью по мешку.
- Нормально это как?.. Ладно, приходи вечером к пяти, посмотрим. Форму захвати, обычную, как на уроках физкультуры.
Пашка посмотрел на его кожаные мягкие ботинки с поперечными белыми полосками.
- А эти?..
- Эти тебе еще рано, боксерки заслужить надо. Принеси обычные кеды. Ишь ты, эти…
Он снова засмеялся, и от его легкого уверенного смеха Пашке стало почему-то спокойно. Все образуется, он теперь верил.
Начались тренировки. Пашка и не знал, что можно заставить свое тело привыкнуть к таким нагрузкам. Все движения выполнялись без отдыха, в быстром-темпе. "Бегом-бегом, не стоять!" - звучало резко. Пот лился, как вода из душа. Вот, наверное, и все... Но это была только разминка. Потом - движение "челночком", бесконечные рывки левой-правой, левой-правой, «бой с тенью» и все сначала.
Перчатки одели не скоро. Пашка ждал и боялся этого дня: лишь бы не опозориться, как с Тимохой. Перчатки были мягкие на ощупь. «Конский волос там, - щурился насмешливо Пашкин противник. - Не боись, сильно не обижу». Он был тяжелее и опытней Пашки. Больше в пару не нашлось никого. Бац! - словно поленом стукнули по голове. «Вот тебе и мягкие», - мелькнуло у Пашки.
- Чего, попало? - тренер улыбался. - А тебе как показывали? От бокового уходи нырком или подставкой руки. Работай-работай, Паша, да больше на улицах дерись!
«Чего это он? - думал Пашка, наливаясь злостью. - Дерись на улицах… В школе одно говорят, здесь другое!.. А-а, на, получай!»
Пашкин спарринг-партнер упал на колено, ошеломленно мотая головой.
- Вот так, Паша, молодец! Работай-работай!..
Пашка приходил домой с разбитыми губами. Утром он еле вставая, тело не слушалось, болело, казалось, нескончаемой болью. Но, стоило сделать зарядку, как боль проходила.
Мать ворчала: «Что ты у меня за охламон, Паша! Чем ты занял¬ся? Ведь последний ум вышибут в этой мордобойке! Посмотри на себя, весь в ссадинах!
Пашка отмахивался, чувствуя, что втайне она не против.
Тренировки его захватили. Пашке нравилось красиво со скользом уходить от ударов, наносить резкие, как щелчок, точные удары. Нравился ритм тренировок, где каждая минута – борьба с собой, леностью мышц. Наградой после тренировок был освежающий душ, после кото¬рого ноющее от усталости тело становилось легким. Потом пацаны бежали к бачку с питьевой водой и жадно пили самую вкусную на свете воду, пусть и отдающую казенной бачковой затхлостью.
Пашка уже забыл о своей главной цели, ради которой он занялся боксом. Тимоху он встретил случайно, идя из магазина с буханкой хлеба. Тот стоял в окружении шакалов и чего-то рассказывал им, угодливо хихикающим.
Пашка хотел, было, пройти мимо, но его заметил Дрозд. Он что-то шеп¬нул Тимохе и фыркнул. Тимохин обернулся.
- А-а, это ты. С хлебцем чапаешь... Пожуем. Вали сюда, суслик! Заодно и трубку отдам, ха!..
Пашка подошел к Тимохе вплотную. Он положил хлеб на ящик.
- Ну, давай трубку, Тимоха...
- Сейчас дам, га-га!..
Хлоп! Пашка на долю секунды опоздал с уходом в сторону. Удар пришел¬ся вскользь.
Тимоха засопел и ринулся со своим коронным снизу, вкладывая в удар весь свой вес. Пашка видел все это, как на тренировке, спокойно, успев удивиться примитивности действий Тимохи. Все же на глазах... Он чуть сдвинулся в сторону и прямым встречным ударом вразрез всадил хру¬стнувший кулак в широкое лицо Тимохи. Тот остановился и сел. Пашка встал над ним.
- Еще? '
Шакалы притихли.
Утром Тимоха занес в общем-то теперь ненужную Пашке трубку и, отвора¬чиваясь, забасил: .
- На, держи, дерьма-то. Покажешь как ты меня завалил?
- Ладно...

8

Неожиданности бывают приятные и неприятные, это знают все. Но Па¬шка открыл для себя очень важное правило: если хочешь, чтобы неприят¬ная. неожиданность не упала тебе, как снег на голову, продумай все ее пакостные варианты. Никогда не будь уверен чрезмерно в успехе, имен¬но тут тебя и подстерегает самая изощренная гадость. Раздулся павли¬ном, чуть-чуть загордился, расхорохорился - «да я!..» Тут и получи по носу.
Иное бывает, когда ищешь самого худшего и еще гадаешь, с какой сто¬роны тебя оно огреет? Тогда будет все в порядке: ты найдешь три рубля, дома тебя будет ждать письмо от отца, мать наконец купит тебе велосипед.
Пашка приноровился обманывать неповоротливое и, наверное, темное ЭТО, что висит над человеком с его рождения. Кто-то называет ЭТО нечистой силой, кто-то - судьбой, а кто - законом подлости. Название ниче¬го не меняет, но то, что ЭТО существует, убедился каждый. Правда, как заметил Пашка, не все подчиняются законам ЭТОГО. Есть люди, напролом лезущие вперед, сотни раз повторяющие, что они самые-самые и что за¬втра, послезавтра и всегда у них будет - лучше всех. И точно, все схо¬дится! С одной лишь поправочкой: в пике их восхождения им может быть уготована ГАДОСТЬ из ГАДОСТЕЙ…
Пашка не принадлежал к этим любимчикам судьбы и поэтому пользовал¬ся своим правилом неукоснительно, особенно, когда был в чем-то виноват,
Сегодня он опять с утра пропадал на Енисее, так и не предупредив мать, а дело к вечеру.
Запыхавшись, он рванул дверь и замер: за столом рядом с матерью сидел тот самый толстомордый, с самолета. Вот тебе и неожиданность! Нет, не все еще козыри выложило ЭТО и многовариантность гадостей ЕГО непредсказуема!
Пашка, иронично цыкнув, вошел.
- Здрасте! - бросил он на ходу, чувствуя, что нагоняя от матери не будет, тут что-то другое ждет.
Толстомордый неодобрительно проводил его взглядом и ничего не ска¬зал.
- Паша... - мать заметно волновалась. – Паша, познакомься, это мой начальник, главный бухгалтер треста...
- Главбух?! - поразился Пашка.
- Да... Семен Кузьмич. А что? - тревожно глядя на Пашку, спро¬сила мать.
- Да так...
- Паша, - продолжала мать. - Ты уже не маленький, многое пони¬маешь, я смотрю, скоро и невесту приведешь познакомиться... шучу-шучу! А если серьезно... Паша, ты должен понять, что нам... то есть, тебе необходим отец. Настоящий, сильный, непьющий. Мне, женщине, с тобой не сладить. Ты уже сейчас бываешь со мной груб, несдержан, а да¬льше чего же ожидать?
- Ну, что ты, мам?..
- Да-да, Паша, несдержан, груб, как в школе с учителями и осо¬бенно с товарищами. Тебе нужен отец. А мне - сильный человек, помощник, муж, наконец...
Последнее слово мать произнесла тихо.
Пашка понял, что он никогда еще не думал о матери, как о женщине. Понимание этого связалось с присутствием толстомордого. И тут толь¬ко до него дошло с пронзительной отчетливостью: «Неужели это... будет его отцом и посмеет каждый день соваться в его, Пашкину, жизнь, прикасаться к матери?!»
Он молчал.
- Паша, ты должен меня понять, - мать заторопилась. – Нам с тобой очень трудно без мужчины в доме. Посмотри, как ты одет, Па¬шка, и я не могу, просто не могу одеть тебя лучше! Здесь все так дорого!.. А на мою зарплату, сам знаешь... Ну, ты не молчи, не бычъся, Па¬ша.
- А чего говорить?
- Вот ты опять...
Мать растерянно оглянулась на толстомордого. Тот, скрипнув табурет¬кой, встал и заговорил, фальшиво бодрясь:
- Ну, ладно, Пашка, давай напрямую, ты же мужик...
- Я не мужик.
- Девка что ли?
- И не девка.
Толстомордый махнул рукой.
- Сама говори.
Мать подошла к Пашке и положила ему руку на голову. Он мотнул голо¬вой.
- А папка... как папка?!
- Ты же знаешь, Паша, он пьет и пьет беспробудно. И вообще, он плохой человек.
- Неправда!
- Как ты разговариваешь с матерью?!
Толстомордый встал.
- Ну, ладно, Нина, оставь. Не по его это уму пока.
Он начал вытаскивать из объемистого портфеля какие-то свертки, па¬кеты, из которых выглядывали бутылки, конфеты, колбаса,
Пашка фыркнул.
- Это свадьба, да?! А это жених?!
Мать подошла и, ухватив Пашку за шиворот, тряхнула, глядя на него стеклянными от бешенства глазами. Такой он мать еще не видел.
Пашка вырвался из ее рук и молча сел в углу, наблюдая за происходя¬щим.
Толстомордый привычно распоряжался, потом хлопнул пробкой шампанского и показал Пашке место за столом.
- Иди, вояка, охладись лимонадом.
Мать подхватила
- Иди-иди, сынок, не упрямься.
Пашка отвернулся.
Они пили, чокались, целовались, но Пашка видел, как мать брезгливо дергала щекой и косилась в сторону Пашки.
Потом мать убрала со стола и стала разбирать постели.
Толстомордый, тряся бабьей грудью, стал облачаться в пижаму.
Пашка презрительно спросил у матери:
- Он что и спать будет здесь?
- Я же тебе сказала, что он мой муж, сынок. Ты же все понима¬ешь.
Пашку прорвало. Он заметался по комнате, сшибая на столе рюмки, воя тонким дурным голосом. Его била истерика.
Пашку успокаивали, вливали какие-то лекарства сквозь сжатые зубы. Он уже молчал и смотрел невидящими глазами. Мать плакала.
Пашка, словно сквозь сон, слышал, как толстомордый уговаривал ее:
- Иди сюда, Нина, сейчас он заснет. Все-все, успокоился он. Ну, чего ты, чего?.. Велика беда, парнишка слюни пустил, первый раз что ли? Иди сюда!
Мать торопливо говорила:
- Нет-нет, одевайся, пожалуйста, Семен Кузьмич. Только не сей¬час…
- Да иди ты, дура, скорее! Тебе говорю! Сама знаешь, что на работе только моим именем держишься. Чихну я и пойдешь ты вон на лесокомбинат, доски бросать!..
- Ах ты мразь!..
Пашка услышал звуки пощечин,
В комнате замелькала одежда толстомордого. Он, испуганно пригибаясь, старался попасть ногой в штанину. Потом, провожаемый презрительным хохотом матери, вылетел в дверь.
- Ты еще пожалеешь, курва!..
Вслед ему вспорхнул смятый, как тряпка, галстук.
Утром Пашку увезли в больницу. Он заболел рожистым воспа¬лением.
Больница была деревянная, в два этажа, похожая на школу в «старом городе». Она, видимо, была переполнена. Вместе с Пашкой в одной пала¬те лежали еще трое: старик с гангреной ноги, толстый мужчина, как го¬ворили, со свищем, но Пашка, не представляя, что это такое, видел лишь на его животе страшную дурно пахнущую дырку, в которой что-то булькало и куда вставляли какие-то шланги. Третьим был веселый парень с чем-то таким мудреным, что даже и сам не знал.
Михалыч, так звали старика, показывал Пашке свою сине-малиновую ступню и, стуча по ней согнутым пальцем, жаловался:
- Не чувствую я ногу-то, парень. Вот как по дереву щелкаю. А ведь ходил я ей. Еще как ходил! Да...
- А как, дедушка, случилась беда у вас? - интересовался Паш¬ка, со страхом глядя на неживую разлагающуюся ногу.
- Как-как... - смущался Михалыч. – С гвоздика все на¬чалось. Ступил вот на ржавье и пропорол ногу-то. Вначале только кровило, а через день надулся там шишак малиновый. Пошел я к доктору. А они там все - живодеры и костоломы собрались. Рожи у всех преступные, так с ножами и подступают, резать, говорят! Ишь, резать... Так я и дался им… Лечил я, парень, ногу сам: отпаривал, примочки травные делал, си¬кал, извиняюсь, на рану. И вылечил бы, ей-ей вылечил бы, да вот старуха погнала в больницу, говорит, умрешь от етой штуки, старый дурак! Прямо из дому выгнала! А тут, сам знаешь, - рожи преступные, только им резать!..
Хоть и невеселое, вроде, дело, а не сдержались, прыснули в палате, а Михалыч обиделся, отвернулся к стене. Долго лежал молча, копя обиду. Потом не выдержал, не справился, видать, с веселым характером и сам захихикал неожиданно.
- А-а, мужики, мне ведь скоро и не нужна будет нога-то. Там все одинаковы, - Михалыч показал пальцем вверх и совсем развеселился. Эта мысль, видимо, приносила ему облегчение. А часа через три ему от¬резали ногу.
Как-то утром в палату зашла группа нервных врачей. Один из них вы¬делялся привычной властностью. Он быстро подошел к койке толстого муж¬чины, открыл его живот и, ухватив костистыми пальцами кожу у дыр¬ки, что-то раздраженно начал выговаривать своим понурым спутникам.
Пашку выгнали из палаты. Вскоре оттуда послышались стоны и болез¬ненное бабье оханье. Потом вышел парень, морщась и белея лицом.
- Без наркоза режут мужика, как говядину. Навтыкали уколов ря¬дом, а он все равно орет дурным голосом.

Иногда к Пашке приходила мать. Она приносила ему мягкие яблоки, по¬терявшие в пути свой нежный запах, но страшно дорогие. Пашка это знал.
Один раз она принесла ему конфеты в ярких твердых обертках, те или похожие на те, что выкладывал тогда на стол толстомордый. Пашка молча отдал их матери. Она виновато засунула конфеты обратно в сумку.
После ее ухода парень подмигнул Пашке. – Сколько лет мамке-то? Тридцать?...Тридцать пять?! О-о, самый сок!..
Пашка покраснел.
Ночами его все чаще охватывала какая-то тяжелая больничная тоска, сосущая боль где-то внутри. Пашка не знал слово – ностальгия, но, наверное, это и было то огромное и давящее до безнадежности, что называют одним обезличенным словом… Однажды мать принесла с передачей письмо от отца. От свернутого вдвое листа пахнуло чуть ощутимо, но знакомо... кухней, их кухней! Оказывается их дом пах по-особому и запах этот можно отправить пись¬мом, как и ощущение тепла, идущее от строк.
Пашке почему-то вспомнилось, как он, маленький, свернувшийся, сло¬вно кутенок, лежал у костра на сосновом лапнике и тоскливо смотрел на озеро, где точкой виднелся отец, на плоту. В вековом истомном рокоте соснового бора Пашка чувствовал угрозу ему, беспомощному существу, словно только сейчас оторванному от теп¬лой сиськи. И, влекомый инстинктом предков, уже далеким от волчьего, он жался к костру.
Тогда ему казалось, что весь мир стал большим почти ошутимым руками страхом, который гнездился в черноте бора, в глухом озерном накате, в ведуньем «корканье» старого ворона.
Страх ушел сразу же, едва Пашка оказался в отцовских руках. И уже не голосом мрачного ведуна - торопливой курицей закашлялся ворон и улетел, стыдясь, в чащобник.
Пашка, прижимаясь к сильному телу, чувствовал, как сила вливается и в него. Наверное, он рос в эти минуты, питаясь, как от матки, отцов¬ской уверенностью жизни.
Если бы сейчас, к груди... Чтобы кутенком слабым ткнуться под мыш¬ку и замереть, не видя, как грозит страшным глазом ворон-черное крыло, через всю. Пашкину жизнь летящий...
- Мама... мамочка...
Мать вздрогнула и быстро взглянула на Пашку. По липу ее бежала мелкая судорога, заставляя дергаться рот.
- Поедем домой... мама...

И было простое счастье в том, что за окном вагона качались сосны…