Александр Токарев. Сборник рассказов "Прогулки с Лешим"

СОДЕРЖАНИЕ

1. КОПЧЕНЫЙ И ШАМАН
2.ДОРОГА НА СВЕТЛОЕ
3. КРЕЩЕНИЕ
4. БАРИН
5.У ЧЕРНОГО БАКЕНА
6.СТРАННЫЕ ЛЮДИ – РЫБОЛОВЫ
7.ЕГО ЗОВУТ МИХАЛЫЧ
8.ВЕЛОСИПЕДНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
9.ШАПСКИЕ МОТИВЫ
10 И ВСКИПЕЛ ЗА КОРМОЙ БУРУН
11.ВЕСЕННИЙ ЛЕД
12.ТАМ, ГДЕ ПНИ-ОСЬМИНОГИ
13.НЕ УЕЗЖАЯ ДАЛЕКО
14.БУСНЫЙ ЯР
15.НА РУТКЕ
16.ЛЕТНИЕ ИСТОРИИ
17.ЗА КАРПОМ
18.СОРОЖКИН ОМУТОК
19.ТАМ ЛЕШИЙ БРОДИТ
20.ТРИ ДНЯ НА ОСТРОВАХ
21.В ГОСТЯХ У ХОЗЯИНА

____________________________________

КОПЧЕНЫЙ И ШАМАН

1

День уходил. Солнце, краснея от мороза, зацепилось за Паленый бугор, осело и скрылось в дрожащей дымке. На синий жестяной наст опустился туман, пахнущий застоявшейся в оврагах прелью и нагретой за день еловой хвоей.
Копченый, сутулый, одетый в две рваные телогрейки и мягкие заплатанные валенки, спустился с высокого лесного берега и пошел по льду к островам, где его, может быть, ждали тепло и еда. Он был не один. За ним, царапая наст тупыми когтями, осторожно и устало трусил Шаман - старая дворняга.
Они понимали друг друга в простой и единственной цели - прожить ночь и встретить утро, которое дает силы и надежду. Дома у них не было, и поэтому Копченый иногда задумывался над тем, что держит рядом с ним Шамана? Тот, наверное, тоже задумывался. Ведь в собачьей несложной жизни, кроме хозяина, должны быть дом, будка, миска с выбеленной фарфоровой костью. Все это надо охранять и рваться в злобной хрипоте на стук открываемой калитки, мерзлый скрип сапог пьяного ночного прохожего. А морозным утром, когда шерсть индевеет и сладко спится в щелястой будке, хозяйского пса должно будить свежее и вроде бы грубое: «Я тебе, кобелина вислобрюхая!.. Спишь?!» Не обмануть дворового сторожа напускной злобностью. Он знает, что все это для соблюдения порядка - извечного договора между собакой и человеком. Стукнет мятая дюралевая миска, и в нее плюхнутся остатки простой деревенской еды, остро пахнущей на морозе.
Шаман сейчас этого не имел, но жил рядом с Копченым, тоже лишенным своей будки и фарфоровой кости. Почему? Копченый обычно думал об этом недолго, вскользь, но, не признаваясь себе в благодарности за собачью преданность, отдавал Шаману последний хлеб.
Копченым Алексея прозвали местные люди за печную гарь на лице и руках, проникшую в кожу. Пришлого, его недолюбливали. Может быть, из-за молчаливой скрытности и какой-то непростоты под внешностью бродяги. Отгораживаясь от пьяного глумливого запанибратства, принятого в обиходе местных людей, он, бывало, глотая слюну, отказывался от протянутой ему в кружке водки, чувствуя за этим издевку и нехорошее любопытство. Но не мог отказаться от еды. Терпеливо ждал, останется ли в котелке пустая похлебка из концентратов? Если оставалась, то он доедал ее своей деревянной ложкой, кормил гущей и хлебом Шамана из своей же тарелки. Потом молча ложился на пол у печки. На нары его не пускали, нарочито зажимая нос. К нему приходил Шаман, грел его худую спину своей вытертой и теплой спиной. Пес тяжело вздыхал до полуночи, пуская с хлеба «злого духа» как старый больной человек. Тогда его, покорного, выпинывали на улицу, и Копченый молча стискивал зубы.
Они ночевали где придется. Больше - на островах, в низких рыбацких землянках-норах, которые шел почти каждый остров.
Острова эти проклятием человеку торчали из нездоровой воды водохранилища, которое покрыло на корню боровой живой лес, заливные луга, церкви, кладбища. Зимой водохранилище превращалось в немеряные километры прожилистого двойного льда. Если пробить лед, то из-под него тяжело выдыхало гниющей древесиной.
Светлыми ночами, когда при луне мертвые деревья, казалось, двигались, бросая на лед ломаные тени, Копченый и Шаман проверяли морды. В них попадались скользкие ротаны-головешки. Тогда друзья пировали - ели уху с картошкой и пористым пшеничным хлебом. Мясо у ротанов белое и сочное. Разварная рыба остывала в миске Копченого. Шаман косил на нее блестящим от печного пламени глазом и раздувал пупырчатые влажные ноздри.
Рыбу Копченый отдавал за продукты и ночевку в деревне. Если на флажки-жерлщы попадалась щука, то можно было взять на обмен картошки, хлеба, вина, помыться в бане. Но это бывало редко. Копченый не умел ловить рыбу.
Этим морозным вечером землянки были заняты. Обойдя их впустую, Копченый и Шаман пошли ночевать в осиновое и березовое густолесье на высоком острове.
Становилось холоднее. Шаман, фыркая, вырыл в снегу яму и, свернувшись, лег, ожидая костра. Копченый завалил топором насколько берез, пробив наст, докопался рукавицами до земли, выложив рядом со снеговой стеной нары из березовых стволов. Сходив в низину у кромки острова, он наломал там тонких деревьев, подмытых по открытой воде прибойной волной и омертвевших на корню. Почти на ощупь отыскал сухой пенек - след звонких сосновых боров, когда-то шумевших здесь. Расщепив его, он принес остро пахнущее смолье к нарам и разжег костер. Отблеск пламени лег на снег и зажегся недобро в глазах Шамана. Пес зевнул, отряхивая снег, и пошел к костру, лег на нары, грея мерзлое дерево.
Они поели умятой в котелке вареной картошки с солью и хлебом. А потом Копченый, знобясь от томительного нетерпения, повесил над костром маленькую задымленную кастрюльку с проволочной дужкой. В воздухе повис терпкий дух чая-чефиря. Шаман скучно отвернулся. А Копченный, обжигая треснувшие губы, жадно проглатывал горький чайный отвар, от которого жгло в желудке, билось учащенно сердце, и подходила нездоровая, но почему-то желаемая легкость. И вновь, как это случалось обычно вечерами, когда уже не надо было куда-то идти, чего-то искать, Алексей вспоминал обидное, больное, но свое, кровь от крови. Бередил, щипал заросшую рану в душе, и от этого ему было слезно и приятно. Он машинально подбрасывал в угли шипящие сырые березовые обрубки, чтобы обсохли, и возвращался к своим мыслям, в которых становился вновь Алексеем.
«Эх, братка-братка. Как же ты меня под сердце, больно... Ты, конечно, начальник, с пистолетом. Мент, как зовут оглоеды. Я что, вы с мамкой меня за полчеловека держали, за пьяницу. Мол, урод в семье - работать не хочет, жениться не хочет. Все бы только в подворотне сигареты стрелять, в магазине отираться. Так и есть. Права мамка, и ты, брат, не промахнулся. Согласен. Но только пойми, не пропил я еще свою совесть, не дошел до подлости последней - у мамки похоронные деньги из-под подушки вытянуть. Кто это сделал, не знаю. Пойми ты это, братка... Да разве тебе понять при твоей-то работе? А мамка тебя послушала и поверила, что это я... Она тебе с детства верила. Ты всегда рос такой воспитанный, послушный. Братка-братка, зачем тебе это? Пистолет мне под нос, убью, мол, уезжай, шантрапа, на все четыре стороны, не позорь меня. Уехал... Где только я не был. Сейчас бы ты меня не пристращал. Сейчас не боюсь, но и домой не поеду. Все, кончился Лешка, стал Копченым. Все...»
Он всхлипнул и расслабленно ткнулся головой в собачью спину, блестевшую инеем. Шаман вздохнул и завилял хвостом,
А Копченый все ворошил заветное, старое. После дома и мутной ленивой жизни были вокзалы, косящиеся подозрительными взглядами скоробогатых и сыскных, грязные продымленные туалеты с разбитыми писсуарами и молодящимися педерастами.
Шаман увязался за ним в маленьком провинциальном городке. Почуял ли такого же беспородного и одинокого среди множества существ, сплетенных между собой жизненными нитями, или просто хотел есть?
Алексей впервые и неожиданно радостно ощутил свою нужность кому-то, пускай и этой дворняге с большими блестящими глазами. Шаманом он назвал пса случайно. Купив на улице сморщенных пирожков с несвежим липким мясом, он завел дворнягу во двор и положил пирожки на снег. Пес смешно подпрыгнул и, не решаясь притронуться к ним, вдруг забармил, забрехал низко и торопливо, выгнув спину с черными подпалинами и кося глазом на Алексея. «Ну, ты Шаман! - засмеялся тот. - Били тебя, что ли?» Пес заколотил хвостом и осторожно взял желтыми зубами остывший пирожок.
Вскоре Алексей завербовался в лесной поселок вальщиком. Взял с собой и Шамана. Были сначала и свой угол в общежитии-избе, и работа. Но не удержался Алексей, привык к птичьей жизни, и понесло его дальше. «Ленивый я, видимо, - извиняясь, говорил он Шаману,- пропащий». Тот, кажется, понимал его.
Здесь они жили третью зиму. И каждый год Копченый собирался строить дом, да хоть не дом - землянку, но чтоб с печкой, нарами и окошком. Он представлял ее обязательно на высоком бугре, окруженной молчаливым лесом, рядом с оранжевой зеленоглазой сосной. Копченый уже видел свое жилье: сверху на скате крыши лежит пушистый сугроб, а из-под него попыхивает дымком труба; мигает в маленьком оконце свечной огонек, теплый такой, домашний; тропинка вьется к двери среди искрящихся при луне сугробов. Здесь бы жить бабке-ведунье с черным котом. Но и Копченый похож теперь на облезлого бородатого лешака, хотя ведь он еще не старый...
Дом все откладывался. Дни начинались, гасли, и как-то обходилось все с едой и ночлегом. Летом были ягоды: черника, малина, клюква. С них на вино хватало и на жизнь. Зимой приходили высокомерные, но не жадные городские рыбаки.
Копченый все вздыхал, качался зыбкой тенью у костра, а Шаман чутко дремал, время от времени вскидываясь на треск сухой ветки, осторожный лисий шаг, писк голодной мыши под снегом. Звоном доносился из деревни всполошенный лай собак. Стервенясь на их пустой брех, синими тенями скользили в ельнике волки, еще на гону и поэтому злобно веселые. Они задирали оскаленные морды к луне, глядевшей черными неживыми глазницами.

2

С утра они раскопали в снегу двух щук, снятых с крючков дней пять назад, вымерзших и твердых, как поленья. Это был припас к банному дню.
Шаман по-стариковски неуклюже засуетился рядом с рыбинами, щелкая на них зубами и оглядываясь на Копченого. Подняв верхнюю губу, он вдруг, совсем по-щенячьи, затявкал тонким проказливым подголоском.
То ли оттого, что заря выдалась в румяном бодрящем морозце, то ли потому, что к жилью им было идти сегодня, имея рыбу, - и Копченый развеселился. Он шаркнул валенком по снеговой крошке, присыпав Шамана. Тот волчком закрутился вокруг себя, пытаясь зубами ухватить свой хвост.
- Давай-давай! - со сна хрипло засмеялся Копченый, всем нутром, кожей ощущая жаркий восторг от рождения Начала - звонкого утра.
Солнце было еще за островами, но настовая корка, под берегом синяя, в открытых местах розовела, заливаясь теплым светом безраздельно. Весна, еще молодая, уже слышалась, билась «цвирканьем» синиц, дышала землей, теплым лесом и одновременно снегом.
«Морозом теперь не обманешь, - думалось Копченому, легко шагающему по насту.- Теперь живем». И - вслух:
- Живем, Шаманка!
Пес оборачивал седую индевелую морду и улыбался верхней губой.
Они поднялись крутояром и по тропе пошли в деревню.
Их пускали Худяковы, что жили с краю у оврага. В этот овраг, бывало, и скатывался Копченый, если вдруг «сам» осерчает с перепойной раздражительности. Худякова Катерина тоже не привечала их, но за рыбу, которая по зимнему времени на столе появлялась не часто, позволяла помыться в бане и там же переночевать. Ихняя дочка, Санька - любопытная разноглазая двадцатилетняя дуреха, задирала Копченого вопросами: «А ты правда из тюрьмы сбежал?», или: «Говорят, ты из монахов, бессилен по этому делу...» Один глаз у Саньки был обычный, а второй - словно сшитый нитками - раза в два меньше и смотрел куда-то в сторону. Чем уж она переболела - неизвестно, но женихи ее обходили. И поэтому в любопытстве ее и жаркой нескромности вопросов видел Копченый, нет - Алексей, тридцативосьмилетний холостяк, скрытую тоску зрелой женщины. Он молча обходил ее, а Санька смеялась вслед: «Бирюк-бирюк, а сзади как мужчина!»
Копченый и Шаман прошли по обледенелому мостику через овраг и остановились перед каменным домом Худяковых с каменными же воротами, подпертыми витыми столбиками.
Стукнув в ворота, Копченый взглянул в окошко. Там отдернулась кружевная занавеска, потом по деревянным перекрытиям двора застучали быстрые шаги. Калитка скрипнула, и высунулось смеющееся лицо Саньки.
- Чего тебе, мужчина?
- Мамка или отец дома?
- Нет и неделю не будет. В городе они, торгуют.
- А-а, - Копченый медленно повернулся и, свистнув Шамана, задиравшего хозяйского пса, пошел обратно.
- Эй, мужчина, а я тебе не хозяйка что ли? - послышалось вслед задорное. - А ну вернись, может, договоримся.
К полудню Копченый натаскал воды, раскалил осиновую баньку до одуряещего жара и, сняв с себя задубелое обветшалое белье, с закрытыми глазами кинулся в это пекло. Вначале только стоял в пару, чувствуя, как влажное тепло проникает в него, в самую глубину усталого и вымерзшего тела. Он сладко крякал, постанывал, гладил ладонями закрасневшую кожу. Потом капроновой сеткой, намыленной обычным хозяйственным мылом, принялся ожесточенно тереть себя, словно бы решив про запас и намыться, выдраить кожу впрок.
Вымывшись, он просто сидел и наслаждался теплом, слушая, как у баньки накормленный Шаман лязгает зубами на бегающих по двору кур.
Пар медленно расходился. Копченый потянулся и лениво встал, находясь в благостном, почти счастливом состоянии, и вдруг в щели двери увидел блестящий любопытный глаз. Прикрывшись ладонью, он распахнул дверь и едва не стукнул ручкой отпрянувшую Саньку, Минуту они стояли молча.
- Ты чего? - не выдержал Копченый,
Санька хохотнула бесстыдно.
- А я проверить хотела. Говорят, ты вроде евнуха, ну этого, который в гареме за ханскими женами приглядывает, а сам не может, без оружия...
- Ну и как?
- Да все на месте.
Они замолчали. Алексей шагнул вперед и, взяв за плечи неожиданно вспыхнувшую Саньку, посмотрел ей в лицо. Больной глаз молодой женщины был неумело закрашен, подведен тушью под соседний, здоровый. «Для меня», - понял Алексей. В блестящем глазу Саньки, наливавшемся слезой, за показным бесстыдством притаилась такая женская внутренняя боль, что он вздрогнул и, чувствуя невесть откуда прилившую нежность, никогда не испытанную, прикоснулся к ее влажным и полураскрытым губам. Санька задышала. Полушубок медленно сполз с ее плеч, а за ним мелькнула птицей, прошуршала тонким полотном рубашка, и вспыхнуло белизной роскошное тело Саньки.
- Мой! - жарко припала она к Алексею,
Несколько дней они жили как муж и жена. Санька словно бы затуманилась, осунулась, но заметно похорошела. И ночи их были словно в тумане, в горячем сплетении тел и душ. Лишь рассвета они ждали воровски, не говоря друг другу, но со страхом ожидая приезда старших Худяковых.
К концу недели Алексей пошел на почту, отправить весточку матери. Редко, но сообщал он ей, что жив, здоров, остепенился. Брату привет передавал, кривясь, когда писал эти строки. И чтоб не искали, адреса не сообщал. Да и какой у него адрес? Волчье логово на гнилом острове.
У сельсовета его окликнули из зеленого «уазика».
- Слышь, земляк, не торопись, подойди-ка сюда.
Он, не оборачиваясь, шел дальше, зная, что ничего хорошего от этих «уазиков» ждать нечего, пусть и зеленых. Бродячая жизнь научила осторожности.
- Алексей, брат! - ударило его сзади.
Он резко обернулся. К нему шел Влас, одетый по форме и при портупее. «И тут зацепил…» - мелькнуло у Копченого.
Брат приближался, меся хромовыми сапогами снеговую кашу,
Алексей, сразу устав, сел на бревно, лежащее у обочины, отчужденно глядя на Власа. Молча поздоровавшись за руку, словно недавно виделись, они закурили.
- Ну чего, как ты здесь? - Влас внимательно, но искоса, со стороны изучал Алексея.
- Живу... Как нашел-то? Я, вроде, визитной карточки не оставлял?
- Это не проблема. Слушай, брат, давай не будем словами сорить, времени в обрез. Мамка плоха у нас совсем, при смерти, можно сказать.
- Мама?! Что с ней?!
- Сердце, да и стара уже. Просила она тебя найти и привезти, хоть напоследок увидеться. Так что, давай в машину, а по дороге поговорим.
В этом, что ли, ехать? - Алекей тряхнул ворот драной телогрейки.
- Там переоденешься. Садись!
- Подожди, Влас. Заедем только кое-куда...
Машина, скользя по наледи, выкатилась на бугор и остановилась у дома Худяковых.
Алексей бросился в дом,
- Саша! - толкнул он дверь. Санька бледная стояла у стены и со страхом смотрела на него.
- Ох, я думала... А чего там машина?
Они забыли в долгом сильном объятии. Алексей, отдувая ей пушок над розовым ухом, шептал жарко и сбивчиво;
- Саша, я обязательно приеду, обязательно! Ты только у меня есть и Шаман, больше никого. Да вот мама... Плохо ей, умирает... Брат за мной приехал. Я быстро, туда и обратно. Ты только дожидайся и Шамана сбереги.
- Езжай-езжай, родной! - сыпала горячими слезами Санька, еще крепче обхватывая его. Алексей, поцеловав ее, кинулся к двери.
- Шамана придержи-и! - уже с улицы крикнул он и сел в машину.

3

Мать они уже не застали. Даже увидеться с ней наедине Алексею не пришлось. Черными галками обступили ее старухи, ухватив, закружив в нескончаемом тягостном ритуале. Словно бы репетируя свой уход, впадали они в какой-то мрачный экстаз у мертвого тела. Только прощаясь и поцеловал мать Алексей да шепнул ей в сомкнутые навек глаза: «Мама, не виноват я, а в чем виноват - прости...»
С поминок он ушел. Начинались они, как всегда, елейно скорбно, и потом, расходясь за водочкой, оттаял народ, разговорился. Иная черная старушка, тяпнув лихо стопочку и раскрасневшись, вдруг, словно бы на привычной дворовой лавочке, начинала бойко сыпать: «А Люська-то, бесстыжа морда, опять с животом, и без мужа, стерва!..» И черная ее товарка-галка кивала согласно, блестя разгоревшимся глазом. Жизнь брала свое.
Алексей, помянув мать, не обращая внимания на шипение старух, вышел и дотемна бродил по городу, узнавая улицы, людей. А дома его ждал тихий и трезвый брат.
- Выпьем, Лешка?
- Давай.
Они сели на кухне, чтобы не мешать словно бы послепраздничной уборке, которая царила сейчас в комнатах.
- Ну, будем, - Влас пододвинул Алексею наполненную рюмку.
- Мне со стакана привычнее.
- Одичал ты, брат.
- Одичаешь...
Влас перелил водку в граненые стаканы, дополнив их до краев. Выпили, хрустя вдогонку мелкопорубленной капустой.
- Пельменей хочешь?
- Нет.
Помолчали, дожидаясь, когда жаркая волна, прошедшая по желудку, закружит мягко и голову.
- Ударь меня, Лешка! - неожиданно оказал Влас.
- За что?
- Ударь, Лешка! - настойчиво повторил Влас, нездорово блестя глазами. - Не могу я. Мамке обещал насчет тебя, что привезу, жить снова будем вместе. Я ей не говорил, кто взял деньги. Думал, при тебе ей скажу. Видишь, не успел. Лешка, как жить?! Это ведь я тебя подставил, чтобы не портил ты мне карьеру. Тут, сам знаешь, все на виду. Я, слышишь, взял мамкины похоронные! Лешка, не жить мне так! Ударь! Сделай, что хочешь!
Алексей слушал, опустив голову. Потом встал, скрипнув старым лакированным стулом с гнутыми ножками, и подошел к Власу. Тот тихо ждал.
Алексей сильно взял Власа за плечи и прижал к себе, притерся загоревшейся щекой, чувствуя, как забилась какая-то жилка на виске брата. А потом, вроде бы, сыро стало. Или показалось?
Ночь они говорили - не могли наговориться, поминали мать, тихо пели. Чокались гранеными стаканами и ели сладкую капусту, пахнущую укропом и деревянной старой кадкой. Влас, положив тяжелую руку на плечо Алексея, хмельно и настойчиво уговаривал его остаться навсегда. Но Алексей мотал головой, чувствуя сквозь ту же хмельную оглушенность, как бьется где-то под сердцем: Санька!.. Обнявшись, плакали они, уже не стесняясь, высвобожденные водкой и облегченные откровением.
Обратно его подбросили на том же зеленом «уазике». Не доезжая до дома Худяковых, Алексей остановил машину и отправил ее, попрощавшись с Власом.
Еще издали он услышал крики и собачий смертный визг во дворе Худяковых. «Шаман!» - охнул Алексей и, разбрызгивая оттепедьную хлябь, кинулся к дому. Рванув калитку, он увидел Шамана, привязанного к хлеву, и Николая Худякова, целящегося из одностволки в собаку. В два прыжка он подскочил к Худякову и ударил снизу под ружье. Выстрел снес снеговую шапку на хлеве и поднял тучу галок в прилегающем осиннике. В доме тоскливо завыла Санька.
- Уйди! - захрипел пьяный Худяков. - Уйди, Копченый, бродяга! Приоделся, глянь-ка, наворовал где-нибудь, шпана! Люди сказали, как вы тут собачью свадьбу справили! Как собак вас теперь и стрелять надо!
Он потянулся к ружью, но Алексей, отшвырнув его в снег, поднял одностволку и раздробил ее об угол хлева. Худяков пьяно матерился в сыром сугробе, пытаясь встать.
Алексей отвязал Шамана, ползающего от страха на животе, и пошел в дом. Дорогу ему преградила Катерина.
- Уйди, - твердо сказала она. - Опозорил дочь. Думаешь, раз ущерб у нее на лице, так и попользоваться можно без зазрения совести?
- Жена она мне.
- Уходи, а то хуже будет и ей, и тебе!
Под Санькин жуткий вой вышел Алексей со двора.
... На льду уже кое-где чернели лужи, появившиеся в последние теплые дни. Копченый и Шаман осторожно обходили их, проверяя раскисший путь крепким сосновым шестом.
Землянки на островах были пусты. Не каждый рисковал сейчас забираться в протоки и мелководные заливы, уставленные гнилыми пеньками, где промоины появлялись в первую очередь.
Они выбрали самую теплую землянку с большой сварной печкой и закрывающейся трубой. Растопив буржуйку до алого румянца на жестяных боках, Копченый сел на нары, располовинил бутылку, сунутую ему впопыхах Власом, закусил, не торопясь, копченой колбасой, бросив щедрый кусок Шаману.
- Ну что, Шаманка, снова мы с тобой одни? Вот так. Ничего. Заживе-е-м. Дом построим, баньку.., - хмель быстро ударил ему в голову.
Шаман, мигом проглотивший колбасу, забил хвостом, всем своим видом давая понять, что рад построить все, лишь бы ему, жившему к старости на картошке и хлебе, дали хоть понюхать еще что-нибудь из этих вкусных вещей.
- На, корыстная ты скотина, - хмельно и расслабленно засмеялся Копченый, бросал Шаману еще один кусок колбасы. - А ведь ты, брат, жизнью мне обязан, да-а...
Он вздохнул и полез на нары.
Ночью Алексей проснулся от какого-то тяжелого беспокойства. Печка остыла, и в землянке было холодно. Он нащепал смолье, растопил, раздул до гудения печку и вышел наружу. Ночь была влажной и светлой. Он долго стоял на теплом ветру, прислушиваясь к уханью оседающего льда, шороху тающего снега, гудению ветра в голых вершинах мелколесья. Ему казалось, что сквозь эти ночные звуки он слышит чей-то тонкий и жалобный голос. Чудится? Нет, кричат. Там! Голос слышался со стороны темнеющего вдали лесного высокого берега, откуда он пришел. Алексей кинулся по своим следам, затопленным черной водой. Крик был слышен все ближе и ближе. Впереди что-то забелело. Алексей остановился. Перед громадной промоиной, на ветру, в одной лишь тонкой рубашке... Он протер глаза. Кажется ему что ли?
- Санька... Жена! - крикнул он, не веря.
- Мой... Я тебя искала...
На руках он отнес ее в жарко натопленную землянку. Натаскал сена из стога на соседнем острове. Сбросил с Саньки рубашку и долго натирал водкой ее белое тело, пока оно не заполыхало под его ладонями.
- Санька, родная, выпей-выпей водки, поможет!
Она выпила, закашлявшись, постепенно розовея и приходя в себя.
- Сейчас, подожди, девочка, - бормотал растерянно Алексей, пытаясь натянуть на ее полные бедра свои кальсоны. - Сейчас будет тепло.
Потом они, зарывшись в сено, пахнущее теплым лугом, молча лежали, ощущая радостно близость друг друга, и слушали, как поет тоненько уголек в печке. Шаман, находя их сплетенные руки, тыкался в них холодным сырым носом и шумно вздыхал от чего-то, только ему понятного и потаенного...

ДОРОГА НА СВЕТЛОЕ

Два Мартына

Каждый, наверное, российский лесной уголок имеет свое озеро Светлое. Одно так названо за чистую воду, сквозь которую глубоко просматривается мшистое дно с веселыми песчаными откосами, другое – за то, что вдруг проглянет оно ясно через угрюмый еловый лапник, откроется неожиданно с болотной клюквенной тропы, заросшей багульником. Спустится к искристой воде усталый путник, смахнет паутину, умоется, а затем и удивится: "Ишь, какое светлое!"
Наш путь лежит к озеру Светлому, что затерялось среди моховых болот и сосновых боров километрах в двадцати пяти от Кокшайского тракта. Нас трое: отец, я и мой приятель Геннадий. Отцу озеро знакомо по охоте на глухариных токах, ну а мы с Геннадием впервые открываем его для себя. Не близко до Светлого, но дорога веселая: по буграм и чистым моховым низинам, через два озера: Большой Мартын и Малый Мартын. Имеет она и загадки. Едва минуешь старый песчаный Царевококшайский тракт, как у дороги начинают встречаться полусгнившие избы из столетних необхватных когда-то сосен. Они стоят в самых глухих осинниках и березняках. Кто жил в этих избах? И почему рубили жилье не на сухих сосновых буграх, где вольно и открыто, не у лесной речки или озера на чистине? И почему не сгрудились избы в одну большую деревню, а настороженно замерли на расстоянии двух-трех километров друг от друга? Не раскольников ли скорбное и крепкое когда-то жилье догнивает на пути к Светлому? Знать бы...
Этот путь к двум озерам-братьям мне знаком. Горячая от весеннего солнца дорога выводит нас к первому – Большому Мартыну, к землянке, что выстроена на месте погоревших рыбацких избушек. Говорят, жгли их солдаты с полигона, который находился где-то у соседнего озера Чуркан. Весь этот район был когда-то запретной зоной, как и большинство красивейших мест нашей страны. Мол, потому и жгли дома, что не велено... Но, может быть, просто пьяная бесшабашная рука губила жилье?
Лежим на теплой траве чуть усталые. Геннадий кусает ус.
— Далеко еще, дядь Володь? – это он к отцу.
— Только вышли, – спокойно тянет дым из папиросины отец, удобно привалившись к песчаному боку землянки.
Мы с Генкой молча переглядываемся и щуримся на озеро, в котором брызжет светом утреннее солнце.
Большой Мартын вытянут, окаймлен сосновым бором и зарослями берегового камыша. Летом он по береговой линии зарастет кувшинками. И по самой середине этого действительно большого, но мелкого озера протянется полоса лопушника. Здесь самые щучьи места. Помнится, на жерлицы-рогатки ставил отец в свое время миллиметровую леску, а за неимением таковой – двойную 0,8 миллиметра. Еще вспоминаю, как однажды, воткнув сосновый шест с жерлицей, я через какое-то время его на этом месте не обнаружил. Только илистая муть оседала по кромке кувшинок. Шест ли был хлипким, неглубоко загнанным в дно или щука крупна неимоверно, кто его знает? Брал здесь и сильный горбатый окунек, наваристый и сладкий в ухе. Утром тихонько оттолкнешь тяжелый плот от низкого берега и поплывешь беззвучно в тумане, нащупывая шестом илистое дно. Озеро дышит ночным теплом. Звонно отдается по тихой воде несмелое "Ку-ку, ку-ку..." Потом кукушка, видимо, спохватывается и, как-то смешно всхлипнув, снимается, улетает в сосняк и уже там кукует сильно, не стесняясь нарушить тишину. За плотом на неподвижной глади остается едва заметная дорожка среди раздвинутой осыпавшейся поденки. Тихонько заплывешь в кувшинки, не торопясь выбирая оконце. Вот это пойдет. Почему-то приглянулось именно оно. Может быть, только тем, что красиво лег на него алый зоревой блик и поплавку удобно и таинственно краснеть лаковой верхушкой на его зеркальном овале. Подбрасываешь негромко червяка под светящийся бутон кувшинки. Дрогнув, поплавок исчезает, и видишь его уже под водой уходящим в сторону лопушника. С бульканьем выпрыгивает из воды торопливый растопырившийся окунь, и ты его, теплого, осторожно ловишь задрожавшей ладонью. А там и глянет из-за кромки сосняка загоревшийся красный глазок. Так и начнется день.
Поселились в свое время на Большом Мартыне два старика-ворчуна. Еще мальчишкой встречал я их на озере. Умели они ловить здесь на удочку крупных линей, которые очень редко попадались на крючок другим рыболовам. И были у стариков свои плоты, легкие, с "сиделкой", веслом и шестом. Выходили они на своих плотах к приваженным линевым местам. Вставали в самую траву, к окошкам среди кувшинок, где у них на расчищенное дно был высыпан песок. С этих чистин в траве и привык брать насадку красноглазый сонный линь. Тихо коротали дни старики на озере и так же тихо, незаметно ушли с него. Видимо, пришел их час.
Когда-то не надо было забираться далеко от озера в поисках грибов. Прямо с тропинки проглядывались коричневые хрусткие шапки боровиков. А спустишься от Большого Мартына к Подмартыннику – зарастающему травой маленькому озерцу – нарежешь красноголовиков-крепышей, сколько на еду и в запас требуется. Ягоду не собирали для еды, а просто падали тут же, на бугре, у озера в черничник и, ленясь от жары, брали ее губами с куста.
Жили мы так однажды на Большом Мартыне целый месяц. Как раз подошли отпуска у родителей, а у меня – каникулы. Перво-наперво вымела мама нашу полянку-бугор начисто, хоть сапоги снимай. Отец настелил лапника, сухой травы, а сверху поставил натянутую до звона палатку, для верности прикрытую полиэтиленовой пленкой. Окопал ее. Дом готов. Сделали и очаг, а рядом – временный навес на случай дождя, чтобы сумерничать у костра, когда не спится. Привез отец и кошку. Без нее какое жилье? Звали ее просто – Суслик. Уж не знаю почему, но прилипло к ней – Суслик и Суслик, к кошке-то... Так и зажили. Мы с отцом рыбу ловили с плотов и самодельной лодки. Сделана была эта лодка из дополнительного бака для горючего от "Миг-17". Сбрасывали баки по мере их опорожнения, а самолеты пролетали по ночам к Чуркану. Бомбить мишени.
Отец рассказывал, как однажды на охоте увел его с правильной дороги лешак-лесовичок. Иначе он не мог объяснить долгое свое блуждание по местам давно знакомым. Мол, лукавый попутал. (Мне же здесь видится причина более прозаическая. Не во фляжке ли алюминиевой солдатской лешак зеленоглазый прятался?) Ну так вот, долго еще бурлачил батя на своем "Иже" по болотам и сыпучим дюнам, пока наконец не выехал на большую чистую поляну, уставленную почему-то фанерными щитами. Поляна была сплошь изрыта яминами. Заподозрить бы тут неладное отцу да поскорей уезжать, а он прилег покурить на ветерке, чтобы без комаров. И тут из-за леса на бреющем полете вывалилась махина, которых у нас еще никто не видывал – "летающая крепость", четырехмоторный американский бомбардировщик "Боинг", из тех, что во время войны союзники нам поставляли по "лендлизу", помогали, то есть. И принялась эта крепость сыпать полутонными болванками налево и направо, только пыль заклубилась. Отец пулей скатился в ближайшую воронку. Отбомбившись, тяжелая машина вновь пошла на боевой разворот. Отец – скорей на мотоцикл, и только песок полетел из-под колес да лешак во фляжке смехом зашелся.
К слову сказать, ездить отец умел. В свое время, кроме легкой и тяжелой атлетики, стрельбы, занимался он и мотогонками. И в этом мне пришлось увериться, будучи однажды на Аргамачинской пристани. Крепко отметили тогда свой приезд отец с приятелем и хозяином дома одноногим Иваном. Качалась всю ночь Большая Кокшага от песен и стрельбы по испуганной луне. А потом сели дружки, один на "Ижа", а другой – на "Панонию", и устроили кросс по пересеченной местности при лунном неверном свете.
С рассветом я отправился с удочкой на реку за красноглазой сорожкой, которую приноровился ловить на хлеб и недоваренную перловку. Шел я луговой тропинкой, мокрой от росы, и весь путь сопровождали меня рыхлые борозды от кроссовых протекторов лихих гонщиков. Наконец след уткнулся в берег узкой старицы, через которую надо было переходить по бревну. Здесь, сообразно логике, следы мотоциклов должны были повернуть. Дальше ехать вроде бы некуда, только если – по целине вдоль берега. Так и сделала "Панония". Где же след "Ижа"? Его облысевший протектор был мне хорошо знаком. И шел он... прямо по бревну, оставив на содранной древесине фигурные шматки грязи. На той стороне переправы мотоцикл, видимо, все же соскользнул и рухнул с седоком в жидкую прибрежную грязь, усыпанную дубовым листом и желудями. Словно стадо кабанов, он вырыл в черном перегное громадную ямину, но вымахнул благополучно, сломав по пути тонкую ольху. Этой ночью здесь явно вершился шабаш...
Возвращаясь к повествованию, скажу, что наша лодка-бак была из прессованного, пропитанного чем-то картона и совершенно неустойчива. Этакий сигарообразный перевертыш. Для устойчивости привязывали мы к ней два бревнышка-балансира, и бежала она под байдарочным веслом резвее самого легкого плота. Вскоре на рыбу не хотел смотреть даже Суслик. Приедались и грибы, компоты, варенье, которые тут же на углях готовила мама. Тогда отец садился на мотоцикл и уезжал в город. Ждали мы его. Суслик вечерами уходил (уходила) на берег озера, садился на плот и долго смотрел на закат. В самую полночь, бывало, застучит движок мотоцикла, далеко еще, где-то на буграх – отец едет. Суслик в один миг взлетал на дерево, а мы выходили из палатки и ждали у костра, подкидывая для света сухое смолье. Вынырнет из-за поворота "Иж-49", весь увешанный болотными водорослями, валко и неуверенно юля по песку, а на нем отец улыбается устало. В заплечном мешке перекатываются буханки хлеба, конфеты, колбаса по талонам в обнимку с килькой в томате. Городские подарки.
Много бед выпало Большому Мартыну. Рвали его тело взрывчаткой, травили вокруг какого-то жука или комара, после чего жуки и комары плодились и здравствовали, но поймать крупного красноперого горбача стало удачей.
До Малого Мартына отсюда не более двух километров. По пути к озеру взгляду открывается большая вырубка. Эта неестественная залысина скорее всего причиняет вред лесу, нарушает его привычную жизнь. По краю вырубки стоит избушка-зимовье из свежих сосен, где, наверное, и жили лесорубы.
Мы собираем на открытых теперь буграх, прогретых солнцем, хрустящие под ножом строчки, которые не уступают по крепости белым грибам. Сходны они с боровиками и темно-коричневыми шляпками. Вот только у строчков они сбились в кокетливые завитушки.
Малый Мартын круглый, как блюдце. Он меньше своего названного брата раза в три-четыре, но глубже несравненно. Отличается он и светлой по-речному водой. Дно его покрыто мягким слоем ила. Ставя здесь жерлицы, приходилось вырубать очень длинные шесты-тычки, которые так долго уходили в илистую подушку, что казалось невозможным достать твердое дно.
Озеро окружено большей частью лиственным лесом с сосновыми буграми-чистинами, где нередко варят уху и звенят стопками рыбачки. Эти прогалы светло смотрят в озерную гладь и в обложную непогоду радуют взор затосковавшего одинокого чудака-рыболова. Глядит он в эти прогалы, и кажется, наверное, ему, что вот-вот и солнышко пробьется сквозь мутную небесную рвань. Но дождь все так же монотонно и мелко сеется на темную воду, и уже начинают рыболова одолевать сомнения: а бывают ли в этом влажном озерном мире, пахнущем теплой водой, ясные дни? Но к вечеру, случается, вдруг загудит старый бор, сбрасывая с мохнатых ветвей тяжелые капли, выдует его за ночь досуха ветром, а к утру на озеро уляжется звенящая тишина. И с восходом молодого солнышка неузнаваемо изменится этот мир, став цветным и ярким.
Имеет озеро и мрачноватую болотистую низину, заросшую осиновым, а большей частью березовым мелколесьем. Здесь в нередкую летнюю сушь только и можно набрать грибов – длинноногих черноголовых и крепких подберезовиков. На буграх в знойную эту пору лишь хрустит под ногами высушенный добела мох и нахально высовываются отовсюду поганые грибы.
В Малом Мартыне есть очень крупная ямная щука, окунь-горбач и тяжелый золотистый линь, но, как и во многих лесных озерах, попадается на удочку чаще всего небольшой окунек.
Осенью в перелет здесь нередко садится утка. Словно поплавки, ныряют и выныривают гоголюшки, жирующие на самой середине озера, со свистом проходят кругами крякаши, быстрые чирки, выбирая место для ночевки. Где-то за озером, может быть, даже на Большом Мартыне, вдруг зайдутся заполошенно, заголосят на стоянке испуганные чем-то журавли. Палочным ударом стукнет выстрел одинокого охотника и раскатится эхом на воде.
На осенних охотах случается разное, где от смешного до грустного не так уж далеко. Помнится, собрал холодный вечер нас, рыболовов и охотников, у одного костра. Кто грелся чаем, кто – водкой да разведенным спиртом, а двое добротно и дорого экипированных охотников в кепках-афганках все больше коньяком баловались. Жаром исходил общий костер из крученых смолистых пеньков, не подпуская к себе ближе, чем на три метра. Было по-осеннему пронзительно свежо, и сквозь пушистые лапы сосен глядела высокомерно большая до сказочности луна, отражавшаяся в тихой воде вместе с россыпью неимоверного количества звезд, видимых вот так скопом только в эти прозрачные осенние ночи.
Один пожилой рыбачок, он же и охотник, представившийся Алексеем Егоровичем, что-то негромко рассказывал молодому товарищу. В подвыпившей компании трудно бывает такому повествователю. Здесь все больше на нерве и голосе держится, иначе не услышат, не поймут. Толкают в плечо для убедительности, с матерком да присказками, хвалятся оружием, а то и для наглядности саданут дуплетом по ближайшей сосне, так что щепки сыплются. Потом и до бутылок дело доходит, по мере их опорожнения. Вот и сейчас с выпитым становилось все бестолковее, но как-то незаметно тихий говорок Егорыча стал главным в этой шумной браваде, а вскоре завладел общим вниманием всецело. Но вначале Егорыч только к товарищу обращался, будто бы не замечал, хитрец, наступившей тишины.
— Ловили мы в свое время рыбу, было, – рассказывал со вкусом Егорыч. – Вот сейчас надергает кто-нибудь десяток плотвичек с палец и уже рад радешенек. По нынешним временам – на уху хватит и еще кошке останется. Душно рекам сейчас, муторно от грязи. Да... А мы в свое время не знали, что такое удочкой ловить. Сети ставили, подпуска, а рыба не переводилась.
Помнишь, показывал я тебе круговерть, что за Сосновым яром? Так вот, раньше там омут был мельничный. А где мельница – там и вся водная живность, сам знаешь. На подходе к омуту и ставили снасти. В самой-то глубине слишком коряжисто было. Да...
А к омуту тому глубокая Ипатьевская старица примыкала, а почему Ипатьевская – дальше рассказ. Многие мужики на нее зарились. Рыба там, как в садке, кишела, но не то чтобы сети ставить, проплывать боялись в тех местах. Васька Ипатьев как-то рискнул, да едва жив остался. Ох и понарассказывал!.. Плыву, мол, ночью, луна блещет, а водоросли, что волосы утопленников, за весло обвиваются. Жутко, говорит. А мне смешно.
Мужик-то больно крупный, да и в драках деревенских нос не прячет, а тут – жутко... И вот, говорит, выплываю на мелководье, а ботник подо мной ка-а-к вымахнет! Я – с него, да – в воду!
А там меня кто-то – хап! И потащил... Все, думаю, концы, какая-то потусторонняя тварь из бабьих сказок в свое логово волочит. Еле спасся! А Ваське-то в ответ мужики – брешешь, мол, пьяный был, наверное. Васька клянется и чуть не плачет. Ну ладно, посмеялись мужики и разошлись. А шалости на старице, между тем, не прекратились. Дружок мой, Лешка Шмелев, так же опрокинулся. Говорит, едва на берег не выкинула его нечисть подводная. Потом и сосновские мужики про то же болтали. Вот так и перестали плавать по Ипатьевской старице.
А я-то по молодости самоуверенный был. Дай, думаю, нос утру мужикам здоровым. И вот однажды, чуть завечерело, сажусь в ботник, кидаю в него сетешку-трехстенку да и айда на старицу. И ты знаешь, боязно. Все, как Васька Ипатьев рассказывал. Страх почему-то так и подкатывает. Тишина кругом до звона, росные травы задевают с берега, словно руками ощупывают, а луна мигает глазами, смеется жутко. Под лодкой – шорохи. Кажется, что кто-то ухватить хочет, да подняться не может выше борта. Да... Вам бы только поскалиться, а мне... Что? Литературно рассказываю? Было и нелитературно, прямо нецензурно. Особенно, когда под днище врезало! Не знаю, как и в воде оказался на каком-то бревне. А бревно вдруг как ударит хвостом да как рванет! И-эх! Словно на жеребце, понесся я верхом на этом черте!
Потом только, когда на прибрежном песке оказался, дошло до меня, что сома оседлал. При мне он еще раза два вымахивал, тоже не мог успокоиться: обидно, мол, надо было посильнее вдарить. Охотничал, видать, Хозяин на мелководье или отдыхал при луне, а я ботником наехал. Он и осерчал...
Что, не верится? Небылица? Почитайте литературу-то, грамотные. Сомы в былые времена и на медведей наскакивали, когда те на отмели рыбу лавливали. Это сейчас в бочагах и лягушки не встретишь. Вот вам и небылица...
Одобрительный смех и аплодисменты были Егорычу наградой, а он все так же тихо и неторопливо продолжал, словно не слыша этой досадной помехи, но товарищу все же подмигнул хитро.
— Был у меня, послушай-ко, пес-гончак, Бушуем звали. Умнейшая собака. Иной человек не додумается до того, что Бушуйка выкинет. Помогал он мне зайчатину добывать да лисиц выгонял под выстрел. А тут провинился Бушуй: раненого зайца догнал и под кустом съел до косточек, пока я на лыжах к нему спешил. Грех для голодной собаки, может, и небольшой, но озлился я сильно. Жизнь тогда трудная была. "Пшел, – кричу, – балбес! Домой лучше не приходи, враз шкуру спущу!" И ногами топ-топ... Бушуй и понял, что дело плохо. Может, и обиделся. Три дня его не было. Ну, – думаю, – волки съели дружка. Тяжко мне на душе, а что делать?
И вот на четвертый день собрался я за окунями да плотвой на озерцо, бывали мы с тобой на нем – Подковой зовется. Утро звонкое, морозец кусает. А следов-то кругом заячьих да лисьих!.. Снег – хрусть-хрусть, солнышко! Вроде бы радоваться надо, а я все думаю: Бушуйку бы сюда, вот погонял бы дичину!
На озерце пробил я лунку у камыша, сел, блесенку-самоделку опустил. Тук-тук по блесне! Есть!.. Окушки, словно в очередь выстроились, да все крупные, желтоглазые! Им морозная погода тоже в радость. Так я разохотился, что перекусить забыл.
К вечеру запуржило. Лыжню замело, и пришлось мне по целине снег месить. Ходкие у меня лыжи, но чувствую – устал, испарина на спине. А тут еще вижу: в местах, где снег на лыжне повыдуло – след виднеется, вроде бы волчий. Хотя следопыт-то я был тогда липовый, но кто его знает, а если волчий след?
Получается, что хищник шел за мной на озеро? Может, и не один он тут, а у меня только пешня с собой. Ружьишко без собаки вроде бы и не к чему. В общем, иду, выбиваюсь из сил, но скорости прибавил. И не смерти боюсь, а то, что будут рвать меня серые, как дичину, а потом скушают, ну и, извиняюсь, – естественным порядком... Сами знаете – круговорот... Смеетесь? А мне не смешно было, ребята.
Иду я и чувствую – тяжелеют лыжи, как гири. Что такое? Глянь назад-то... – Бушуйка!!! Словно заправский лыжник, идет за мной на лыжах, куда я ногу – туда и он лапу! И глазом косит хитро. Нет, вы поняли, какое умное животное? Он, видать, все эти дни к дому жался, подальше от волков, но на глаза не показывался – обиду берег. И до озера меня выследил по крепкому-то насту. А обратно – шалишь! Снег не тот. Вот он и догадался пристроиться сзади. Простил я его на радостях, да и он меня, видать... Вот так, а вы смеетесь, мол, собака, балбес!.. Как?! Я сказал?.. Ну, значит, ошибся, бывает...
— Э-э, да вы куда-куда улеглись, дурные?! – спохватился вдруг Егорыч, прервав рассказ, и кинулся оттаскивать от костра модных охотников, по всей видимости, перебравших коньяка и теперь улегшихся в самое пекло. Их офицерские бушлаты исходили уже не паром, а самым настоящим дымом, мерзко пахнущим горелой тряпкой и ватой. Они, похоже, так и продолжали особняком цедить "пятизвездочный" под разогретую тушенку и лимончик в сахаре, пока остальной народ заслушивался Егорычем. Скорее всего, этим солидным и, вероятно, уважаемым людям дома запрещалась рюмочка-другая. Здесь же, под куполом ослепительного ночного неба, среди лесных бродяг, жженых солнцем и первыми морозами, говорящих на грубоватом мужском языке, их обуяла эйфория свободы и, как дети, они просто не удержались перед легкой доступностью запретного. Здесь некому было их одергивать.
Всю ночь эти двое, извиваясь, словно червяки, заползали в костер, инстинктивно стремясь согреть свои рыхлые, непривычные к холоду тела. И всю ночь, бросая злые слова, их кто-нибудь да оттаскивал. Но к утру не углядели, уснули. А проснулись уже от дурного крика. Один из этих горе-охотников спалил себе в углях брови и ресницы. Лицо его заплывало страшным ожогом.
Вскоре за бугром зафырчал, прогреваясь, движок военного "уазика", и эти, в афганках, уехали, так и не сделав ни одного выстрела, оставив после своего отъезда тяжелое муторное впечатление, рассеявшееся не сразу.
Все это было потом, спустя годы, а пока мы идем к цели нашего путешествия – озеру Светлому. После Малого Мартына путь наш лежит по песчаным буграм, где напиться воды и освежить лицо можно лишь в моховых клюквенных болотах да в ручье, что перетекает из болота в болото через старый просек, по которому мы решили сократить путь.

Долгая старица

Отправляясь в дорогу, мы с Геннадием уже знали, что рядом со Светлым, километрах в четырех, проложила свое русло Большая Кокшага. Встречаясь с ней в разных местах, каждый раз удивляешься ее новому облику. Выше по течению, где-нибудь у Юж-Толешево, река никуда не торопится. Глубокое тихое русло заросло желтоглазой кувшинкой, где тяжело бьет на зорях жирующая щука. Над этой неторопливой водой вековечно шумят дубы и клены, роняя по осени багряный и желтый лист. В росистых лугах, которые нередко открываются взору проплывающего путника, лениво пасутся коровы, щелкают кнуты пастухов, блеснет неожиданно в струйном душистом мареве луговое озерцо, словно мираж. В озерце спит жаркое полуденное небо, прыскает в панике серебристая верхоплавка, спасаясь от окуня, и глухо урчит под берегом старая лягва. Над водой висит бесконечный звон комаров. Эти озерца обычно соединяются с рекой, и населяет их та же речная рыба.
Ближе к Аргамачу и Шушерам русло Большой Кокшаги начинает тесниться в берегах. Глубокие ямы с вьющимися по течению водорослями чередуются, сменяются песчаными перекатами, где роются пескари, поднимая облачка мути. В струях, пронизанных солнцем, упорно держатся стайки черноспинной плотвы. Изредка по перекату безвольно сплавится крупный язь, отбрасывая тень на хрящеватый золотистый песок, но тут же уйдет в темнеющую рядом яму, где лежат стволы мореного дуба-топляка. Бывает, что в таких ямах, сразу за перекатом, начинает "бить" водяной конь – шереспер, хватая мелкую рыбешку своей беззубой пастью.
Здесь, так же как и в верхнем течении, наливаются по берегам медовой сладостью луговые травы, но большей частью это лесные места.
Спускаясь к Старожильску и дальше к Маркитану, все чаще можно встретить широкие плесы-ямы. С одной стороны этих плесов высятся крутые обрывы, пронизанные мощными корневищами, а с другой – тянутся заросшие ивняком пологие песчаные пляжи, с которых по весне ловят закидушками поднимающуюся волжскую рыбу. Говорят, в былые времена даже с Санчурска сплавлялись сюда в ботниках рыбачки, чтобы половить на горох крупного желтоглазого язя. В плоскодонных этих лодках стояли большие дубовые бочки, где просаливалась в тузлуке жирная рыба. Ловили тут "санчурята" все лето, а потом поднимались к себе, в верховья, преодолевая с тяжелым грузом перекаты и травянистые заводи. Значит, было из-за чего. Но это все рассказы.
Ниже Маркитана нам спускаться не приходилось, и мы поклялись дойти и открыть для себя Большую Кокшагу в этих глухих местах. А Светлое никуда от нас не денется. Только взглянем хоть одним глазком на реку и вернемся к озеру, которое также еще предстоит нам открыть для себя.
Когда в просветах соснового бора показалось озеро, отец махнул рукой.
— Ну так прямо и дуйте, не сворачивайте только с коренной дороги, иначе нагуляетесь. А то, может, раздумаете? Переночуете здесь?
Но мы, одновременно мотнув головой с пацаньим еще упрямством, пошли прямо, словно хотели навидаться нового и надышаться лесным воздухом впрок. Ждали мы с Геннадием, да что там – с Генкой – со дня на день повестки в армию. (Так оно и вышло. Вскоре после встречи со Светлым разбросала нас с Генкой судьба в разные места и округа Советской еще тогда армии. Но это тоже будет потом).
Дорога все вилась по буграм, обходя низины и болота. Вскоре из леса словно вышли, а потом выстроились вдоль дороги братья-близнецы – телеграфные столбы с обвисшими проводами, верный признак близости жилья. А там и далекий лай собак послышался.
К реке мы вышли, когда день перевалил на вторую половину. Воды было неожиданно много. Под обрывистым берегом, на котором попросту жила себе деревенька Долгая Старица, стремительно неслись, закручивались и бурлили водовороты. Низина и прибрежный ивняк были затоплены большой водой. То ли весна запоздала, то ли слишком снежной выдалась прошедшая зима, и теперь лес, прогретый солнцем, отдавал талую воду.
Найти открытый сухой берег было непросто, и мы, вспоминая нехорошие слова, пробираемся по мелкорослому чапыжнику, заваленному наносными бревнами и сучьями, протискиваемся сквозь грязные заросли тальника, на которых висят мотки сухой травы, накрученные течением. Совсем недавно здесь хозяйничала река. На наши потные лица исправно вешалась паутина и азартно липло мелкое комарье. Казалось, нет конца этому тоскливому пути, но тут мы словно прорвались в другой светлый мир. Взгляду открылась чистая песчаная коса. Выше, к лесу, тянулась большая луговина, зеленеющая молодой травой. Эта крепкая настойчивая трава пробивалась сквозь пожухлый прошлогодний чернобыл и крапивник. На луговине стройно и вольно стояли одинокие сосны. Лучше и не пожелать места, как для ночлега, так и для ловли закидушками. Взяли-взяли мы и эти уловистые по весне примитивные донки с грузилами чуть ли не в полкилограмма весом. Несли мы их скрытно, не показывая. Мол, только побудем у реки и – сразу обратно. А сами уже предвкушали звонкую с колокольчиком поклевку "белой" рыбины, ошалелой от свежей воды.
Настроенный на серьезную щучью охоту отец назвал бы это просто баловством – вот так метаться с разными снастями да по разным местам. Но нам, с нашим юношеским азартом, хотелось сразу всего и, по возможности, много.
— Живем что ли, Генка?! – вроде бы спрашиваю, готовя кулаки.
— Хлеб жуем! – усмехался тот, кося нахальным глазом.
И мы принялись садить друг друга под дых да в плечи, не зная, куда девать радость от встречи с новым и светлым миром, который невозможно уместить ни в словах, ни в фотографиях, ни в картинах, даже самых талантливых. Отдышавшись, идем резать тальниковые прутья для снастей.
Спустившись в овражек, густо заросший ивняком, выбираем в меру тонкие стройные хлысты, чтобы пружинили и в то же время были прочны. Почему-то попадались все неудачные: то хлипки, то изогнуты. Лезем в самый чащобник и тут одновременно замираем. На сухой пролысине среди зарослей, в неубранном забытом стогу кто-то шевелился. Слышались голоса, тихий смех и какие-то неясные всхлипы. В нескромном любопытстве мы крадемся к стожку. И наконец становимся свидетелями одного из откровений обычной деревенской любви. Среди пьяных от весны берез, мокрых тальников и птичьего неуемного хора слились воедино два обнаженных тела. Они, эти двое, не слышали ничего, что происходило вокруг, как токующие на излете брачной песни глухари. И бились эти два тела в такт извечной страсти, когда наслаждение близко соседствует со сладкой болью, и ничего уже не стыдно, и ничего уже не важно, кроме того, что свершается в этот миг. Была минута, когда нам, пристыженным, хоть и увлеченным, хотелось тихо уйти, чтобы не мешать тому откровенному и прекрасному, чему мы стали свидетелями. Но все испортили обыденные слова, сказанные деревенским Ромео своей сельской Джульетте. На ее страстный с придыханием вопрос: "Ты меня любишь?" тот, шлёпнув себя по голому заду, просто ответил: "Люблю, да вот только комары..."
Все было испорчено. Устали виолончели и скрипки, поперхнулся фагот на позорной "киксе". С уходящим наваждением я заметил в глазах моего проказливого приятеля нехороший знакомый блеск. А надо сказать, он умел довольно точно подражать дьявольскому гуканью филина с добавлением истерического хохота неясыти, без которого не обходится ни один киноэпизод, в котором есть ночной лес. Особенно если действие происходит в глухую полночь, да чтоб на гнилом болоте, да чтоб с мертвяками в придачу.
И выдал тут Генка всю эту обойму с совершенным блеском. Долго потом трещал сухой валежник в кустах под быстрыми ногами влюбленных, одевающихся на бегу. И долго потом мы катались по земле, утирая с глаз слезы удовлетворения. И некому было всыпать нам тогда, как думается теперь, по заднему месту.
Между тем солнце уже скатывалось за лес, и мы, нарезав-таки прутьев, вернулись на косу. Воткнув хлысты в песок, раскачиваем, закидываем тяжеленные свинцовые чушки, отлитые когда-то в силикатном кирпиче, в грубо выдолбленной форме. Вслед за грузилами летит, расправляясь в воздухе, леска с поводками, где болтаются, словно шнурки, выползки толщиной с палец. Вешаем колокольчики-бубенцы и сидим у снастей, ожидая чуда, а попросту – обычной поклевки, которая может быть чудом только для умалишенных вроде нас. По крайней мере, так рассуждают городские домоседы, никогда не бравшие в руки удочку.
Чуда не происходило. Колокольчики лишь слегка побрякивали под неровным напором стремительных речных струй. Прождав впустую не меньше часа, идем с Генкой собирать дрова да сухую траву, чтобы постелить на непрогретую еще землю. С усталости переругиваемся беззлобно.
— Ну, где твоя уха? Ты, кажется, про какую-то уху пел? – это он ко мне.
Показываю ему на лягушачьи лупоглазые физиономии, торчащие из затхлой калужины. Они заинтересованно и, казалось, с завистью смотрели на спарившихся сородичей, облепивших все сухие кочки.
— Чем тебе не уха? Знай лови, не отощаешь. Здесь каждой твари по паре.
Смех смехом, но ухи нам сегодня уже не отведать. Только подумалось, а тут, как в сказке, колокольчик забренчал тоненько. Бежим к воде сломя голову. Колокольчик уже не звенел, а надрывался, но причиной этому был... речной куличок, проглотивший червяка вместе с крючком брошенной на берегу поплавочной удочки. Несчастная птица металась на привязи до тех пор, пока не перехлестнулась с леской закидушки. Тут и забренчал колокольчик. Поймав куличка, держу теплое трепыхающееся тельце и пытаюсь осторожно вынуть крючок. Но с натяжением лески птица забилась еще сильнее, из ее клюва хлынула кровь. Помочь куличку было нельзя, и пришлось свернуть ему шею. Странное дело: когда ловишь в камышах утку-подранка, то испытываешь только горячащий кровь азарт, древнюю первобытную ярость охотника-добытчика. Казалось бы, отрубить голову курице ничуть не труднее, чем добить подранка, но когда берешь ее, беззащитную и теплую, с насеста, и под твоей ладонью бьется ее маленькое сердце, доверяющее тебе, тогда чувствуешь себя просто циничным Джеком-потрошителем. Без колебания ломаешь хребет пойманной щуке, чтобы не билась и не соскользнула с плота. Купив же аквариумную рыбку, потом разводишь слезливые сантименты над ней, умершей от какой-то хвори.
Все это давно уже оплакано в классической литературе, выведены аксиомы, что-то вроде: лишь в честном соревновании быстрого крыла, острого когтя, звериного чутья с метким глазом и сгустком горячей дроби возможен здоровый азарт. Это до банальности знакомо, но сейчас, держа в руках обвисшее маленькое тельце, снова и снова хочется послать кого-то к лешему или просто потереть некстати зачесавшийся глаз.
— Платочек не требуется? – пытается съехидничать Генка, но сам отворачивается и пинает злосчастную удочку.
Впрочем, угрызения совести не помешали нам сварить несчастного куличка вместе с вермишелевым концентратом. Туда же вывалили из литровой банки несколько хороших кусков тушенки, ибо ощипанный куличок оказался до смешного мал. Следует, однако, сказать, что суп получился наваристый и отдаленно пах дичью. Этот острый с горчинкой вкус дикой птицы не спутаешь ни с чем.
Сытые, мы лежим под звездным небом и щуримся на костер. Добела вывяленный солнцем и ветром дубовый сушняк-плавник весело трещит и отстреливается шипящими угольками. После плотной и жирной еды хочется пить, но вставать лень.
— Ген, чайку бы, а? – говорю многозначительно.
— Да-а, неплохо бы, – поддакивает тот, сразу поглупев и не понимая намеков.
— Я картошку чистил,– замечаю более прозрачно. Помолчав, Генка встает и недовольно шлепает к воде с котелком. Оттуда слышится плеск воды, кряхтение, а потом тишину оскверняет громкое ворчание приятеля.
— Чего там? – лениво спрашиваю.
— Чего-чего. Котелок утонул. Попили чайку! Снова слышится плеск, а затем в воду обрушивается что-то очень тяжелое, и над рекой кто-то отчетливо и подробно перечисляет чьих-то родственников, присовокупив к ним почему-то пожилого таракана. Мне показалось странным последнее замечание насчет возраста вышеупомянутого насекомого, но я благоразумно промолчал, ожидая, что будет дальше.
Вскоре к костру приплелся совершенно мокрый Генка и принялся выливать из сапог воду.
— Так ты из реки попил? – осведомляюсь невинно и тут же увертываюсь от мокрого сапога.
Чай пришлось заваривать в маленьком солдатском котелке, еще зеленеющем заводской эмалью. Напившись душистого фито-отвара из смородиновых прутиков, чаги и сушеного зверобоя, мы молча смотрим на пламя костра. Нам не спится.
Ночь дышит горьковатой талой свежестью. Это холодное ее дыхание подбирается со спины. Лицо и колени изнывают от жара раскаленных углей и песка, нагревшегося под кострищем. С реки слышится журчание быстрых неровных струй. Оно то стихает, то усиливается до бульканья, когда с подпором воды образуются крутящиеся воронки-водовороты. Изредка на плесе гулко хлещет хвостом какая-то крупная рыбина. Но это не щука. Скорее всего, язь или голавль шарахнулся в полусне от плывущего сучкастого бревна.
Тоскливо кричит ночная птица, смолкает, словно прислушиваясь к своему отзвуку на воде, и снова печально кликушествует в ночи. Луна выглянула из-за черного ельника в каком-то красноватом ореоле. Ее нездоровый неоново-бледный свет, дающий резкие тени от одиноких сосен на поляне, унылый крик ночной птицы, монотонное бормотание речных струй наводят какую-то сладкую и бесконечную, как Вселенная, тоску, в которой скрыт давний страх слабого человека перед ночной темнотой, где бесшумно крадется невидимый зверь, враг, подступают болезни. Но Час Быка еще не наступил. Его время перед рассветом. Тогда и всхлипывают в последнем судорожном вздохе отходящие, мечутся в бреду раненые и тяжело больные.
Этот опасный и древний настрой ночи невольно передался нам.
— Генка, не спишь? – спрашиваю, чтобы как-то стряхнуть наваждение.
— Не-е-т, – почему-то встревоженно отвечает приятель. – А что?
— Да так...
Мы молча лежим и вслушиваемся в ночные звуки. Наверное, не случайно тревожилось нам. Поблизости кто-то был. Обостренным слухом мы это ощущали все время, но хлопотами с чаем, рубкой дров, громкими разговорами словно бы гнали ЭТО и успокаивали себя одновременно, стыдясь признаться друг другу в обычном страхе. Сейчас, когда мы просто лежали и молчали, присутствие неведомой опасности явственно выдавали какие-то долгие вздохи, хруст сухой ветки, тихие шаги в черноте сырого леса.
Генка неожиданно вскочил и потянулся к топору.
— Ты чего?! – спрашиваю, привстав.
— Белое... Там белое! Оно идет к нам! – каким-то незнакомым металлическим голосом медленно произнес Генка. Его остекленевшие глаза в свете костра стали красными, словно у взбешенного сиамского кота.
Я почувствовал, как в животе что-то оторвалось и стало холодно. Особенный ужас у меня вдруг вызвали красные выкаченные глаза приятеля, его крючковатый нос, чужой голос и вставшие дыбом волосы. Генка медленно отступал к костру, и я, проследив за его взглядом, действительно увидел что-то белесое и бесформенное, надвигающееся на нас. И тут, раскалывая ночь, где-то совсем рядом страшно и протяжно завыл волк. Этот взлетающий к небу звериный вопль неизбывной тоски начинался с низких всхлипывающих звуков и переходил в тонкий вой.
Генка как-то странно подпрыгнул, и мне показалось, что он улетает. Я зачарованно смотрел на него и почему-то ждал, что за его спиной вот-вот откроются перепончатые кожаные крылья. Но Генка просто упал в костер, задымился и, залопотав что-то быстрое и неразборчивое, в один миг очутился на ближайшей сосне. Луна пристально глядела ему вслед.
Я уже устал от этого долгого ужаса и начал думать. Чего-чего, думать-то я умел и всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку.
— Гена, волки не могут сейчас выть. Просто не могут, не сезон, – подчеркнуто спокойно сказал я, обращаясь к приятелю, оседлавшему толстый сук.
— Чего ж ты тогда на дерево-то влез? – дрожащим голосом съязвил Генка.
Тут только я заметил, что сижу на очень тонкой молодой сосне, которая раскачивалась от каждого моего движения, как маятник метронома. В наступившей нехорошей тишине вдруг раздался громкий взрыв смеха, послышались треск и топот чьих-то ног в прибрежных кустах. Вскоре на реке зашлепало весло и с удаляющейся лодки озорно засвистели, а затем в неподвижном воздухе вновь завис волчий вой, только теперь он больше походил на брехливую гнусь скучающей дворняги.
— Эти... Голозадые, которые на стогу кувыркались! – вдруг убежденно проговорил с дерева Генка. – Отомстили...
Я полностью согласился с ним и начал сползать с сосны, пачкаясь в вязкой смоле-живице. Из леса медленно наползал сырой белый туман.
Этой ночью мы поклялись с Генкой никогда больше не располагаться на ночлег вблизи селений.
В студеную сумрачную рань, когда, несмотря на озноб, спится особенно сладко, нас разбудил звон голосистого латунного колокольчика. Бежим к воде. Колокольчик раскачивается и трясется от резких ударов. Хватаюсь за леску и сильно подсекаю. Затем начинаю быстро выбирать снасть. На леске упруго и сильно ходит что-то крупное.
— Подсачек, Гена, скорей! Руками не взять! – кричу не своим голосом. Но Генка уже стоит рядом и, примериваясь, хищно шевелит тараканьими усами. У берега заплескалась брусковатая белая рыбина, рыскающая кругами на поводке. Генка кинулся в воду и одним махом, словно лопатой, выкинул ее на ободе подсачека куда-то за спину, подальше. Это был голавль. Красноперый, цвета темного серебра, он тяжело бился на траве, покрываясь капельками росы, а мы стояли и смотрели на него, желанного и красивого. Живая рыба всегда кажется крупнее, но то, что этот голавль никак не легче килограмма, было очевидно.
Налюбовавшись на сильную рыбину, сажаем ее в садок и перезакидываем снасти. Черви на крючках были, конечно же, обсосаны жадной придонной мелочью. Лишь на некоторых крючках висели побелевшие растопырившиеся ерши, заглотившие насадку чуть ли не до хвоста. Колокольчики зазвенели почти сразу, и мы одновременно с Генкой вываживаем по крупному подъязку. Затем стали попадаться и увесистые плотвицы, иногда сразу на два крючка.
Начало было хорошее. И мы, повеселевшие, уже намеревались остаться здесь еще на одну ночь, а Светлое озеро уходило на второй план. Но, как часто бывает, первая удача оказалась и последней. Едва в туманной дымке проглянуло солнышко, колокольчики замолчали. Причем замолчали мертво. Словно в реке не осталось больше ни рыбешки, и мы выловили последних. Так было бы легче думать, но между тем на плесе время от времени раздавались глухие удары изрядного рыбьего хвоста, а рядом со стволами упавших деревьев, где вода ходила кругом, слышались всплески жирующей мелочи. Это было похоже на издевательство, и мы уходим искать затонувший котелок. Найдя его на отмели, где курица не замочила бы лап, завариваем настоящий цейлонский чай и долго пьем, отдуваясь и прислушиваясь к колокольчикам. Но над водой лишь "цвикали" на все лады утренние птахи, пели петухи в деревне, надоедливо трещал стартер трактора. Еще раз уверившись в том, что у селений ночевать не годится, начинаем с Генкой укладывать рюкзаки.
Пока мы, полусонные, собирались кое-как, день разгорелся, и пришла почти летняя одуряющая жара. Обратный путь по сырому лиственному мелколесью, в тени которого еще кое-где лежал снег, был даже приятен. Комар-надоеда, видимо, осыпался от утреннего заморозка, и теперь не было слышно ни единого занудливого писка.
Проходя мимо затопленных низин, вспугиваем изредка некрупных щук, неподвижно стоящих у коряг. Их черные спины ничем не отличаются от плавающих палок, и лишь вскипевший бурун и дорожка-стрелка выдают присутствие вялой рыбины. Здесь щуки недавними инистыми зорями со всей рыбьей дремучей страстью терлись в траве, выпуская икру, тут же заливаемую молоками самца. Сейчас они просто отдыхали и грелись на солнышке.
Эти соединяющиеся с рекой мелкие прогреваемые водоемы были сейчас инкубаторами для мальков, резвящихся рядом с отдыхающими "папами" и "мамами", не приближаясь, впрочем, близко к их жадным родительским пастям. Попадались на пути и обычные лужи, в которых, на наш взгляд, кроме лягушек и их икры не могло быть ничего живого. Тем удивительнее было встретить у одной из таких луж двух деревенских хитроватых мужичков с драным бреднем. Поздоровавшись и обменявшись обычными: "Ну как?", "Да есть немного ...", мы стоим и с любопытством наблюдаем за развитием событий. Мужички наконец решились и принялись раздеваться, обнажая бледные телеса.
Из ленивой перебранки по ходу дела мы узнали, как их зовут. Один из них, низкорослый морщинистый Михаил, надел на ноги старые кеды, плюнул на руки, подтянул выцветшие трусы в горошек и неожиданным басом вдруг прогудел: "Ну, давай, что ли, заходи, Митря!" Его напарник – молодой парень в наколках – пренебрежительно выплюнул окурок, полагая, видимо, так же, как и мы, что здесь кроме тритонов и насморка ничего не водится. Но покорно полез с Михаилом в воду, пахнущую отстоявшимся листом.
Они прошли раз, прошли другой. Рыбы не было, как и ожидалось нами, скептиками. Михаил озадаченно остановился, поскоблил пальцем мохнатый затылок и решительно принялся месить своими худыми жилистыми ногами дно лужи. Замутненная до черноты вода зашипела пузырьками. "Заходи!" – опять прикрикнул Михаил, и они, пыхтя, вновь зачиркали бредешком по илистому дну. Пройдя лужу до конца, ловцы подняли сетку, и в ней вдруг засветились медью почти круглые караси с ладошку. Со второго захода в бредень опять набились караси, причем встречались уже и белые, более узкие, прогонистые. А дальше было совсем необычно. Исхоженная вдоль и поперек мелкая лужа, в которой не должно было остаться ничего живого, вдруг забурлила, и на поверхности показались ошалелые от мути серебристые подъязки. Они перепрыгивали через сетку, но многие оставались и в бредне. В завершение этой удивительной рыбалки стали попадаться небольшие остроглазые щурята, отчаянно работающие жабрами. Казалось, у этой жалкой лужи есть второе потайное дно.
Наглядевшись на то, как люди ловят рыбу, мы идем дальше.

Светлое озеро

Отец сидел на плоту у самого камыша и уныло дергал окунишек.
— Как успехи, пап?! – кричу с берега.
— Да вон мелочь пузатая теребит, а крупной нет.
— А щучка?
Отец только безнадежно машет рукой.
— Рано, похоже, мы приехали, ребята. Не бьет еще щука, не слышно. У вас как?
— Да так же...
Мы безрадостно смотрим на озеро, и его красоты теряют для нас всю значимость. Пустое курортное пребывание даже в самых заповедных местах и ловля мелочишки – все это не свойственно охотнику. Должно быть главное занятие, цель, ради которой проходишь многие километры с тяжелым рюкзаком, роняя пот и отмахиваясь от стай комаров. А они в наших лесных болотистых местах люты до остервенения. Догоняют и бегущего, прокалывая одежду, облепляя потные лица, и бьют-бьют, колют саднящее тело бесконечно. Помнится, хватились мы однажды на Большом Мартыне своего приятеля. Рыболов он был так себе и поехал с нами больше за компанию. Мотался он без дела по берегу, смотрел скучно на то, как мы ловили окунишек, удивлялся нашей наивной радости, если попадался красноперый горбач среди колючей мелочи. Откровенно не понимал детского нашего восторга, когда снимали мы с жерлицы пятнистого щуренка и готовы были целовать его, скользкого и зубастого, за то, что он есть, за то, что подарил нам короткие азартные минуты вываживания, пусть несильного сопротивления.
Все был приятель-скептик, а потом исчез без следа. Пришлось нам срочно "сматываться" и искать его вначале окрест озера, а потом и совсем уезжать раньше условленного срока. Пропавший преспокойно сидел дома, а на наши упреки ответил только, что заел его до смерти комар. И добавил, что бежал до шоссе почти все восемь километров бегом, спасаясь от длинноносых. Больше на рыбалку он не ездил.
Но и только добыча рыбы любой ценой и в любых условиях вряд ли может быть тем самым главным делом, ради которого терпишь все рыбацкие невзгоды. Применительно к этому вспоминается один эпизод. Как-то ранним свежим утром стояли мы с отцом на дороге и ждали автобус. Томительно это – стоять и ждать, когда всем своим существом ты уже там, у теплой большой воды, где плещет сильная рыба, падают с криком чайки, выхватывая серебристую уклейку, где плывут белоснежные теплоходы и легкий бриз шелестит листвой на крутых волжских берегах. Лодки в этот раз у нас не было, и мы собрались ловить с плотов. Целые поля этих плотов, собираемые тупоносыми буксирами, тянулись вдоль берегов залива, который до затопления был Ахмыловским озером. Под свежими бревнами всегда стояла крупная рыба, подхватывая тонущих короедов. Готовились мы к этой ловле, а вышло, что рядом с нами остановился проезжающий мимо старенький "Запорожец", и водитель-рыбачок неожиданно предложил составить ему компанию, пообещав серьезную сомовью рыбалку. Это было слишком заманчиво, и мы согласились.
Местом ловли был мост через реку Рутку. Когда-то он действительно был мостом и соединял берега этой небольшой лесной речки. Сейчас он, разрушенный наполовину, высился над неподвижной поверхностью водохранилища среди мертвого догнивающего леса. Говорят, мост этот, ставший ненужным, "участвовал" в съемках какого-то батального фильма и был взорван в процессе этой самой съемки. Мол, из самой Москвы приезжали к нам столичные ловкие киношники, чтобы заснять агонию старого моста.
На месте выяснилось, что ловить, собственно, будет наш водитель, поскольку лодку он нам дать отказался, даже только для того, чтобы мы могли завезти груз донки-"резинки", а сам, уплыв в гниющие коряги, начал протягивать многие метры хищных переметов с живцами-карасиками, привезенными с собой.
Так он баландался среди преющих коряг весь день, снимая со своих поставух снулую рыбу. Мы же, безрезультатно похлестав воду спиннингами, принялись дергать с берега мелкую красноперку и сорожку, проклиная попутчика-краснобая и свою наивность. Единственное, что нам было непонятно: какую такую корысть или интерес имел этот рыбачок, взяв нас с собой? Не лучше ли было ему одному, без постороннего глаза, заниматься своим добычливым промыслом в этих пустынных сейчас местах?
Все стало понятно к вечеру, когда на воду легли сумерки и черные сучкастые деревья, отражаясь в ней, стали похожи на зловещих монстров. Кругом роились комары и хрипло каркало воронье. Нам до смерти надоело это унылое место и пустая рыбалка. Мы собрались и пошли в сторону высокого соснового берега. Наш попутчик принялся усиленно отговаривать нас. Его интерес стал теперь очевиден. Ему просто было страшно ночевать здесь одному, а уезжать от снастей он также опасался.
Мы пошли прочь, не в силах избавиться от неприятного гадливого впечатления. Вскоре мимо пронесся, не остановившись, знакомый уже "Запорожец", явно поспешая к тем же чистым буграм.
Но вернемся к озеру. Светлое достойно своего названия.
В солнечный день его вода на песчаных отмелях кажется голубой. Она прозрачна и не имеет торфяного отстоя. По всей видимости, это озеро когда-то соединялось с рекой, с ее древним руслом. Оно уступает в площади Большому Мартыну, но его соседа больше. За береговыми мелководьями, заросшими камышом и кувшинками, синеет настоящая серьезная глубина, где, кроме щук и окуней, говорят, водится крупная озерная сорога. Каждая чешуинка такой сороги с монету будет. В светлые воды озера глядит сосновый бор, в котором стыдливо белеют телами юные березки, клонится к воде ольшаник. Под его свисающими ветвями время от времени булькает окунь, хватая первых сонных мух. Где-то раскатывается брачной своей барабанной песней дятел, совмещая сразу два дела – вышелушивая из сосны личинку короеда и громко призывая пугливую самочку, прячущуюся в листве. Но может быть, не столь расчетлив этот барабанщик? И дробные его трели посвящены лишь одной любви?
Берега озера большей частью невысоки. Лишь местами к воде спускается чистый сосновый бугор. Но одна сторона озера имеет сухую широкую поляну, где стоит сейчас какое-то дощатое строение. По словам отца, был здесь в давние годы пионерский лагерь. Это неприятно нам. Сразу исчезло ощущение первопричастности к этой тихой воде и пустынной глухомани вокруг. Выходит, дикую красоту этого озера когда-то насильно окультуривали планировкой пионерских казарм, рвали тишину бессмысленными звуками горна? А в голубых водах запросто плескалась загорелая ребятня? И было нетрудно добраться сюда рядовому автобусу, чтобы завезти смену и забрать пустые фляги из-под молока? Исчезла таежная сказка-тайна. Но ненадолго.
Успокаиваешь себя тем, что все в этой жизни временно и непрочно. Под слоем лет спят великие цивилизации и на их пепелищах прорастают другие, которые, возможно, так же исчезнут и все повторится. Это сравнение слишком, наверное, высокопарно. Здесь же о былой суетливой жизни напоминает лишь выбеленный ветрами сарай. А над озером так же первозданно кружит старый ворон, раскинув черные крылья. "Крон-крон", – роняет он печально с высоты, и голос его естественно вплетается в вековечный гул соснового бора. И дни озера идут так же размеренно: в сонной оторопи да шелесте камыша.
Вечером мы с Генкой мастерим жерлицы. Для этого находим сухую ветвистую березу и режем рогатки-рогульки из ее развилок. Наматываем на каждую рогульку леску восьмеркой, зажимаем зубами пластины свинца для огрузки, привязываем застежки с поводками и остро заточенными двойниками.
У отца рогулины выпилены из винипласта. Они более гладкие, обработанные мелкой шкуркой. Это не мешает щуке разматывать леску в то время, когда она, схватив живца, уходит с ним в траву. Здесь она, развернув придавленную рыбешку головой вперед, обычно заглатывает ее и прочно засекается. С отцовских "финских" крючков не сойти ни одной щуке. Разве что, вывернув свои внутренности. Бывает и так. Однажды на наших глазах крупная ямная щука вымахнула из воды в высокой "свечке" и, рванувшись на леске, за счет своего веса сама себя и выпотрошила, оставив на крючке желудок и печень (да не убоится читатель сих жестоких подробностей). А мы стояли с отцом на плоту и беспомощно наблюдали за тем, как золотистая мощная рыбина уходила на дно, сонно шевеля плавниками. Ее было хорошо видно в прозрачной воде. Щука стояла на мелководье среди кувшинок и, казалось, просто отдыхала в теплой воде, подставляя пятнистые бока солнечным лучам. Сильными движениями жаберных крышек она вздымала облачка мути и, похоже, не собиралась умирать.
Мы подплыли ближе. Щука оказалась под самым плотом. Отец разделся и, по-пиратски зажав нож в зубах, нырнул под осклизлые бревна старого плота-"салки". Я, семилетний мальчишка, со страхом наблюдал за этой необычной подводной охотой. Вот отец протянул руку к неподвижной громадной рыбине. И тут – удар! Где вялость и апатия смертельно раненной щуки?! Словно пружина, она развернулась и, отбросив отца, неуклонно пошла в глубину. Здесь-то и пригодился нож. В отчаянном броске отец настиг беглянку и пригвоздил ее ко дну, а затем быстро вынырнул. Ему не хватило воздуха. Со второго захода он все же взял щуку. И весила она, как потом выяснилось, ровно десять килограммов, хотя там, в воде, казалась на вид не меньше пуда. А о "финских" крючках можно сказать, что они довольно примитивны. Это просто остро заточенные усики из пружинной проволоки, даже без засечек на жалах. Отогнутые в виде двойника, они легко проглатываются щукой вместе с живцом, но при обратном движении становятся враспор.
У нас с Генкой жерлицы оснащены обычными двойниками. Впрочем, и не было особой необходимости мастерить наскоро наши рогатки-рогульки. Жерлиц хватило бы на всех. Но почему-то хочется поймать именно "свою" рыбу, выбрав снасть и место, как приглянется душе, чтобы имелись азарт и интерес: кто, мол, кого?
Но и наши новенькие снасти, обживленные бойкими окунишками, столь же уныло провисели на шестах до самой темноты. Щука не брала.
Уху мы варим из мелких окунишек. Но их много и они удивительно вкусны в наваре. Выложенные на клеенку, они на вечерней прохладе быстро остыли и покрылись золотистой нежной пленочкой желе. Мы, лежа у потрескивающего костра, весело шелушим эту колючую рыбешку, облизываем самое вкусное, деликатесное. Далеко, ох далеко ресторанной заливной стерляди до нашего несложного блюда, приправленного сосновым и моховым духом. Скучно выковыривать одинокий кусочек упомянутой стерляди из резинового казенного желе да из-под веток петрушки. Здесь же все попросту, но вкусно неимоверно.
На огонек и, подозреваю, на запах ухи вышли к нам двое городских рыболовов и попросились на ночлег.
— Костра что ли жалко? Ночуйте, – пригласил отец, закуривая папиросу. – Да вон уха стынет, налегайте. А потом семечки пощелкаете, – он указал на груду вареных окунишек.
Рыбачки, поблагодарив, откупорили "беленькую" и с устатку опорожнили ее в компании с отцом. А потом взялись за ложки, а вслед за "семечки". И только шелуха полетела!..
Ночью я проснулся от разговора. Рыбаки пили водку и, уже разомлевшие, блестя глазами и доверительно касаясь друг друга, о чем-то спорили. Кажется, о женщинах. Заметив, что я проснулся, один из них вроде бы смутился: – Вот балбесы, парню спать не дали! Но тут же забыв обо мне, обратился к другу:
— Вот скажи, какая сейчас любовь? Где ты ее видел? Да я из армии пришел с полным чемоданом Наташкиных писем, а она?! Деньги им надо, а не любовь!
Его товарищ, пригладив волосы, помолчал и негромко заговорил:
— Не знаю... Всякое случается с любовью этой. Помнишь, мы с тобой в Елошкино ездили? Бывал я потом в тех краях каждый год. Больно уж места привольные. Глухомань, можно сказать.
А рыбачил я на Линевом озерце. Неделю прикармливал рыбу червями, рубленными и замешанными в глину. Так неделю и ждал, не совался с удочками на прикормленное место, чтобы не спугнуть линя. Пускай привыкнет приходить к "столу". Только я начал ловлю, как раз с понедельничка, как повадилась к моей сидке ходить хозяйская девчонка, внучка пастуха Семена, у которого я ночевал на сеновале. Купаться ей тут понравилось!
Отсижу зарю, вытащу двух-трех линей, а она уже рядом вертится. Прямо в платье – бултых в воду! От волн только кувшинки качаются. "Дура! – кричу. – Тебе места мало что ли купаться?!" – А она в ответ только улыбается и по-собачьи плещется в пяти метрах от удочек. – "Ведь утоплю, курица!" – кричу – и к ней. А она, так же по-собачьи – от меня, а потом в ивняк шмыгнет и ищи ее.... Да пропади ты! Хотя, по правде сказать, как солнце поднимется, клева можно уже не ждать.
С жарой линь куда-то в тенек прятался. Только на заре да в пасмурную погоду и ловил я. Но все равно зло меня брало. Не принимал я ее всерьез. Девчонка и девчонка деревенская!
Однажды в самый полдень она пришла. Я уже выкупался, лежу на луговинке, загораю. Полезла в воду и девчонка. Я не знаю, почему она в платье полоскалась. Может быть, купальника не было. Но когда она из воды вышла, мне и то стыдно стало: она же голая! Ну совсем... Все дневным солнцем высветило сквозь мокрое платье. Смотрю на нее, она – на меня, не стесняется. Мне бы отвернуться, но не могу. Волосы у ней мокрые, губы полураскрытые, розовые. Смеется глазами, бесстыжая! Лет девчонке не больше семнадцати, а тело у ней созревшее, ждущее ласки. Знаешь ведь, как бывает: у одной все есть – и грудь, и, извиняюсь, задница, а чего-то не так... Крупно все, просто. А у этой, словно у голливудской кошечки, все выверено. "Уйди, – думаю. – Не доводи до крайности, малолетка!" Она, словно поняла, ушла, но все оглядывалась. Идет по лугу, вышагивает среди полуденной духоты и стрекота кузнечиков. Смотрит через плечо лукаво. И откуда у ней, деревенской, только кокетство бралось? Наверное, фильмов про любовь насмотрелась в клубе, а может, женская природа подсказала?
Как-то вечером выпили мы немного с соседским Андрюхой. Возвращаюсь к себе на сеновал, а она стоит на дороге. Задел я ее, и вдруг само собой получилось: дыхание ее услышал, прикосновение волос ощутил – прижал девчонку к себе! Молчит она, только смотрит. Потом сама ко мне припала и шепчет: "Уйдем отсюда, унеси меня!" Я, как болван, и понес ее на сеновал. Помню запах сухой ромашки, губы девчонки, тело ее жаркое, открытое...
Она потом ушла. Ее мать долго во дворе звала. А я лежал, смотрел на звезды и кого-то жалел. То ли себя, оттого, что никогда еще не было со мной вот так и, наверное, больше не будет.
А может быть, девчонку: здесь в глуши, в деревне, кроме придурковатого завклуба, двух-трех парней-матерщинников и запечных сосунков не видывала она никого. Принцы где-то там на "Жигулях" катаются, а ей быть принцессой в коровнике, а потом пьяному мужу-трактористу портянки снимать да детей плодить. И так до скончания века.
Утром я уезжал. Встретились мы с девчонкой случайно, а может быть, и нет... Я уже уходил, рассчитался с хозяевами, а она попалась мне у калитки. "Ну, до свидания, красавица, – говорю вроде бы шутя. – Так мы с тобой и не познакомились". Она стоит и ждет чего-то. У меня, по испорченности что ли, мыслишка гадостная зашевелилась: "А-а, все вы одинаковы, оказывается. И тебе расчет требуется за удовольствие!" Вынимаю из кармана смятые червонцы, сую ей деньги да линя здоровенного впридачу достал из корзины. Она взяла, посмотрела прямо в глаза, да ка-а-к влепит скользким рыбьим бочищем мне по щеке, так что в голове зазвенело, и пошла в дом, бросив деньги и рыбу в пыль.
Так до сих пор и звенит у меня в ушах от той пощечины, вспоминается, – закончил рассказчик.
— Слушай... – его приятель, словно осененный какой-то мыслью, хохотнул. – Да у тебя ведь жена деревенская!
— Деревенская-деревенская... Спать надо! – перебил его друг и деланно усердно засопел в поднятый цигейковый воротник.
Я подбросил в костер несколько сосновых отколышей и тоже улегся, думая над услышанным. Но сон навалился мягко и незаметно.
Встаем с Генкой рано. Отец и пришлые рыбачки еще спят. Не будим их и, ежась от студеного утренника, идем к озеру.
В тихой воде застыли, словно впаянные, хрупкие камыши с неподвижными листочками-стрелками. Они резко очерчены на зеркале озера, в котором уже лежит свет разгорающейся зари. Так же резко и контурно обрисованы ольховые ветви, склонившиеся к воде, мохнатые лапы сосен. Лес еще темен и угрюм, словно невыспавшийся человек. Лишь одинокая сосна, подмытая прибойной волной и покосившаяся в сторону озера, находится на изломе дня и ночи. Одна половина ее светится теплой охрой, другая еще в тени сумрачного сосняка.
С сырых инистых клюквенников крадется низинами туман. Он лениво выползает на озеро, стелется, вьется клубами и вдруг вспыхивает танцующими розовыми протуберанцами-всполохами. Одновременно на старой ольхе, потерявшей свою вершину, загорается радужно крепкая паутина крестовика. На ней дрожат капли росы.
Налетел первый ветерок и сразу все испортил: наклонил, смешал бестолково стройные камышинки, сморщил водное зеркало и разбудил мохнатого паука-крестовика, задев его роскошную паутину цвета радуги. И в ответ на проказы шаловливого утреннего ветерка отозвался глухо старый бор. Так начался день.
Мы стоим с Генкой у плота, на котором лежат наши простые сосновые удилища, слушаем утро и смотрим на озеро. Оно так же безжизненно, как и вчера: нет ни всплесков, ни кругов жирующей мелочи. Но что это?.. Послышалось? Нет, где-то хлестко и сильно ударила крупная рыба. Вот еще раз... И снова тишина. Потом в прибрежном камыше послышалась какая-то возня, прыснула поверху мелкая рыбешка и снова – тяжелый удар, а затем над молодыми лопухами кувшинки взвилась полукольцом небольшая щука, показав на мгновение алые жабры, и рухнула в воду.
— Видел? – толкаю Генку в плечо.
— Не слепой, – отвечает Генка и кидается к плоту.
— Подожди меня! – кричу ему вслед и возвращаюсь к нашей стоянке. Собираю одноручный спиннинг и лихорадочно ворошу блесны в пластмассовой коробке. Потом хватаю всю коробку и бегу к воде, спотыкаюсь о жилистые корневища, лежащие поверх тропинки. Мы отталкиваемся от берега осклизлым шестом и плывем вдоль полосы кувшинок. Примерившись, посылаю белую колеблющуюся блесенку-самоделку в сторону синеющей ямы. Блесна падает с коротким сочным "бульком" и после паузы возвращается с ямы вдоль лопушника, повинуясь коротким подергиваниям удилища и подмотке катушки. Впустую. Еще заброс...
"Исхлестав" этот участок, плывем дальше. Цепляю вместо белой обманки испытанную юркую "Сенеж" с ободранным заводским покрытием, под которым золотится отшлифованная латунь. После нескольких забросов вдоль той же полосы кувшинок блесну останавливает мягкий толчок, и тут же леска идет в сторону. Генка стоит с подсачеком наготове и всматривается в глубину. Успеваю взглянуть на него и попутно удивиться в который уже раз, как это ловко у него получается шевелить усами. Но тут следует рывок, от которого пальцы срываются с ручки катушки, и та сбрасывает часть лески. Отбивая пальцы, ловлю ручку и снова подвожу рыбину к плоту. Метрах в десяти от нас из воды вдруг взметается короткая пятнистая щука-пружина. На излете она судорожно открывает пасть и трясет головой, пытаясь выбить блесну, которая блестит у нее в самом уголке верхней челюсти. С плеском щука падает обратно, и леска немощной линией стелется по воде.
Сошла?! Выбираю слабину. Нет... Вот у плота загуляла, зарыскала сильная рыбина, блестя на утреннем солнце крепкой золотистой чешуей. Поднимаю ее на поверхность, и Генка рывком запеленывает щуку в широкий самодельный подсачек.
— Ну чего, Геша?! Первая, что ли?! Трам-та-ра-рам!.. – кричу чего-то Генке. Он сдержанно хмурится, но тут же расплывается в усатой своей хорошей улыбке и, наклонясь, трогает щуку. Потом отбирает у меня спиннинг и коротко поясняет:
— Поиграл и хватит. Моя очередь.
Великодушно отдаю ему снасть. Спиннинг мой, но я понимаю приятеля.
Генка долго прицеливается и наконец удачно ловит лежащий на плоту прорезиненный плащ...
— Положили тут, – ворчит Генка, снимая его с крючка, и размахивается вновь. Блесна просвистела у моего уха и вдруг полетела на берег, где прочно засела в развилке высокой березы. Сдерживая смех, я направляю тяжелый плот к берегу, где Генка долго и виновато снимает блесну со злополучной березы.
И вновь мы плывем вдоль берегового мелководья. Генка дуется. Потом протягивает мне спиннинг:
— На, лови. Надо будет на берегу потренироваться.
— Давай-давай, тренируйся здесь. Получится. Наспех показываю ему, как забрасывать снасть, как подтормаживать катушку, и Генка снова делает заброс. На всякий случай сажусь на плоту и накрываю голову курткой. Раз! Свистнула леска. Бросил... Выглядываю из-под куртки и вижу падающую метрах в пятнадцати блесну. "Близко и в самые камыши", – машинально отмечаю про себя, но тут происходит нечто удивительное: в предполагаемом месте падения блесны вдруг вскипает бурун, из воды показывается жадная "крокодилья" пасть, влет ловит обманку и захлопывается вместе с ней. Генка судорожно дергает спиннингом и крутит катушку. Точнее, пытается крутить, но леска не подается ни на сантиметр, а лишь режет воду в разных направлениях.
Хочу отобрать у Генки спиннинг, мол, новичок, упустит, но он отталкивает меня и кричит неожиданно высоким голосом: "Сам-сам!.."
Щука старательно исполняла свои коронные "свечки". Она выпрыгивала из воды, "плясала" на бешено полощущем хвосте, трясла своей страшной головой, хлопала пастью, как некормленная овчарка, но Генка, закостенев, держался стойко и даже делал попытки подматывать леску. Наконец ему удалось стронуть щуку с места, и это чудище, зацепленное жалкой блесенкой-безделушкой, начинает приближаться к нам, поднимая тучи песка на камышовой отмели. И вот толстенная спина метровой щуки чернеет под плотом. Я подвожу подсачек к утомленной рыбине, но тут Генка прямо в одежде бросается на щуку и схватывается с ней врукопашную. Во все стороны летят брызги, обломки камыша и крепкие выражения. На этой смехотворной мели происходило настоящее побоище.
Когда все кончилось, Генка, не вылезая на плот, просто поволок побежденную щуку к берегу по пояс в воде. Вскоре из густого ольшаника донеслись его ликующие крики. Я подплыл к берегу и, найдя Генку, ужаснулся. Он был страшен: стоя над тяжело дышащей щукой, приятель свирепо вращал глазами, вздымал над ней руки со скрюченными пальцами и хрипел чего-то на незнакомом наречии. "Царги-царги", – слышалось мне... А щука действительно была отменно хороша.
— Тебе везет, генацвале, – небрежно замечаю я, мучаясь черной завистью. – Правда, бывают и покрупнее.
— Покрупнее?! – Генка бросается на меня с кулаками.
Нет, хоть это и звучит трижды банально, но новичкам удивительно везет в первый раз.
Про жерлицы мы даже и не вспомнили. Генке приспичило плыть к костру. По его словам, только для того, чтобы подсушиться, хотя было уже жарко, как на озере Чад. Я-то знал, что ему было нужно, но молчал, как рыба.
У костра над щукой долго охали и ахали проснувшиеся приятели-рыбачки. Генка торжествовал. А отец, взглянув на Генкину добычу и одобрительно потрепав его по вздыбленной голове, заторопился к плоту – проверять жерлицы.
Вскоре он вернулся с такими "крокодилами", что ахать пришлось уже Генке.

Пасхальный кулич

За эти дни мы изрядно отощали. Продукты у нас кончились уже в первый день щучьего жора. И в остальное время мы питались только щукой во всех видах: вареной, печеной, соленой, тушеной на воде, поскольку жиров у нас не было. А уезжать, когда только-только началась настоящая рыбалка, просто не было сил. Наконец пришел момент, когда не было уже сил проглотить хоть еще один кусочек все той же щуки, а обычный ломтик хлеба, да что там ломтик – заплесневелый сухарик стал казаться пределом счастья, далекой и высокой мечтой. И мы, сказав спасибо этому Дому, тронулись в обратный путь.
Идем молча. Говорить не хочется, а если и перекинемся парой слов, то все почему-то странным образом сводится к еде.
Под ногами зыбко колышется горячий дорожный песок.
Не первый раз мне приходит в голову мысль, что не будь здесь сосновых лесов, клюквенных болот, мшаников и папоротников, желтели бы под солнцем сыпучие барханы и грозовые ветра стали бы просто песчаными бурями. Глазу уже видятся, вместо мерно шумящих боров, нескончаемые цепи этих самых барханов с редкими кустиками верблюжьей колючки, где шныряют гюрзы и вараны. Уже слышится заунывное треньканье рубоба, ослиный рев, тонкий крик муэдзина на белоснежном минарете, довольный смех редкобородых аксакалов, поедающих под зеленый чай молодого барашка, исходящего жирным соком... Тьфу!
От тяжелых мыслей меня отвлекает аппетитное хрумканье приятеля. Подозрительно вглядываюсь. Генка старательно жует чего-то съедобное. Затем лезет в карман и достает зеленую сосульку, которую тут же запихивает в рот. Узнаю в этой сосульке молодую ветку-почку, которыми проросли все придорожные сосенки. Срываю с ближайшей и пробую на вкус. Первое впечатление, что жуешь бутерброд из моркови с куском сосновой смолы. Но ничего, есть можно. Глядя на нас, захрустел сосульками и отец, потом заплевался в досаде и закурил.
Километры обратного пути стали исконными российскими верстами: немерено-бесконечными, пыльными и горячими.
В голову опять назойливо лезут мысли-пакостницы. Чего, мол, тебя понесло сюда?! И охота тебе, олуху, месить песок с двухпудовым рюкзаком за плечами, когда живот подводит, как у хромого волка? Как будто поближе нет мест, где и рыбку можно половить и отдохнуть цивилизованно.
Знаю-знаю, что мысли эти паскудные и слабодушные отойдут, едва прогреешься в ванне до костей, поешь спокойно без комаров и всласть отоспишься, а через день опять тебя, неуемного, потянет бродяжничать по болотам и лешачьим буеракам. Все это так, теоретически, но пока лезут эти мысли, и нет от них покоя. Внутри словно вопиет: котлетку бы сейчас со сковороды, можно и холодную. И чего-нибудь сладенького, лучше бы шоколадную конфетину.
Генку тоже, видимо, одолевают подобные мысли. Идет, вздыхает. И усы его обвисли, словно у вареного рака. Отец только кряхтит под сырым от рыбы рюкзаком и дымит "беломоринами", как колесный пароход. Так мы промаялись до самого Малого Мартына. Вышли к озеру и улеглись бессильно на бугре. Здесь уже расположилась веселая компания рыболовов.
О рыбалке они, похоже, и не вспоминали, а большей частью смеялись, как дети, громко чокались и дружно закусывали.
Глядя на них, отец спустился к озеру и принес в котелке воды, пахнувшей карасями и лягушками. Затем он с загадочным видом полез в мешок. Мы заинтересованно следили за ним, надеясь наивно на какое-то совершенно невероятное чудо. Но из мешка была извлечена все та же, набившая оскомину ненавистная соленая щука. Отец с треском разодрал ее по желто-розовым волокнам и принялся увлеченно жевать, запивая озерной водичкой. Мы с отвращением наблюдали. Затем не выдержали и взяли по куску.
— В жизни больше не возьму в рот эту гадость! – злобно шипел Генка, давясь сухими волокнами...
— Клянусь твоей бородой, – поддакивал я.
Скорбную нашу трапезу прервал раскрасневшийся рыбачок-здоровяк из соседней компании.
— Приятного аппетита, ребята! – весело раскланялся он.
Мы мрачно поблагодарили.
— Я извиняюсь за вторжение, но вот вижу, вы рыбку давите, а мы только с колес, еще не обрыбились. Гуляем, мужики! – он ошеломленно закрутил головой, словно удивляясь тому, как они лихо гуляют, и продолжал, все больше наливаясь веселой жаркой алостью.
— Так я о чем, слышь, ребята... Давай на обмен: вы нам – маканца под пиво, а мы вам – по сто пятьдесят и яичко!
Здоровяк расхохотался, довольный своей ловкостью и остроумием.
— А хлебца у вас не будет лишнего? – осторожно поинтересовался Генка.
— О чем разговор, парни? Сейчас организуем.
Мы с радостью отдали веселому рыбачку половину разодранной щуки и еще одну целую, вынутую из рюкзака.
От "ста пятидесяти" мы с Генкой отказались.
Вскоре нам принесли стакан водки для отца, полбуханки ржаного хлеба, несколько крутых яиц, выкрашенных луковой шелухой, пучок зеленого лука, и вершиной всего, свершившейся мечтой был настоящий пасхальный кулич.
— Черствоват он немножко, ребята, – извинялся сосед. – Пасху-то давно уже отгуляли.
Мы же не верили своему случайному счастью и на радостях отдарились еще и свежими окунями на уху.
Это был не пир, это было выше и не имело названия. Многие простые вещи начинаешь понимать лишь тогда, когда лишен их. Чтобы понять вкус воды, надо оказаться в пустыне у пересохшего колодца, в трех днях ходьбы до ближайшего оазиса. Чтобы понять вкус хлеба и сдобного кулича, протыканного глазками-изюминами, нам хватило трех дней рыбной диеты. Никогда, нет, никогда, наверное, не испытать мне большего восторга чревоугодия, чем сейчас, и не могло быть ничего вкуснее этого черствого кулича, запиваемого простой озерной водой.
Потом мы лежали на теплой хвое и глядели в небо, где на раскинутых крыльях кружил одинокий ястреб-тетеревятник. Он умело находил струйные восходящие потоки, опирался на них и, вздрагивая крыльями, скользил с одного на другой, свободно и горделиво. Но мы не завидовали ему. Что нам небо с его припухлыми глупыми облаками и чванливой птицей? В такие минуты с удивлением убеждаешься, как же иногда мало надо человеку для полного счастья, пусть короткого.
О нашем путешествии к Светлому не думалось. Воспоминания придут потом, когда всплывут яркие моменты, мелкие, незначительные сейчас детали, запахи и звуки. И сладкая тоска вновь заденет сердце, позовет сильно туда, где тают багряные в золоте закаты и луна холодно глядит в черную воду.

КРЕЩЕНИЕ

1

Автобус вынырнул из темноты и остановился у деревянной избы-станции. Это был последний рейс, и немногочисленные пассажиры, спешащие к ледовой переправе через Волгу, с недоумением смотрели на меня, одиночку, свернувшего вдруг с хоженного пути куда-то в ночь. "В землянку что ли ночевать?" – крикнул вслед разговорчивый мужичок-с-ноготок, по-волжски растягивающий слова и развлекавший пассажиров почти весь двухчасовой путь не совсем приличными анекдотами. Откровенно смущалась и негодовала лишь девушка студентка в очках, ехавшая домой на выходные дни в Козьмодемьянск. Она брезгливо фыркала из мохнатой искусственной шубы и глядела в окно, за которым лишь была непроглядная снежная завись. Женщины постарше азартно переглядывались и, блестя глазами, подбадривали этого невзрачного мужичонку, на удивление много знавшего анекдотов и умеющего их рассказывать. И тот, распаляясь от жаркого нескромного их внимания, старался вовсю. Уютная темнота "пазика" располагала к этому.
— Так куда спешишь-то? На острова? – настойчиво повторяет попутчик.
Можно было не отвечать на праздный его вопрос, но уж больно он был забавен, по-доброму и неназойливо общителен в автобусе, и я оборачиваюсь к мужичку.
— Нет, на льду переночую. Вон у дуба.
— Землянку не выдаешь, значит? – понимающе и хитро кивает тот. – Так мне она ни к чему, только Волгу перейти, чтобы переночевать... Ну, ладно, скрытный, ни хвоста тебе, ни чешуи!
Не верит... А я действительно, без обмана, спешу к чернеющему километрах в шести затопленному лесу, застывшему сейчас во льду. Ориентиром мне служит высокий дуб, одиноко возвышавшийся посреди Волги над редкими кронами сухих лип, дубков и кленов. Снегопад кончился, заметно подморозило, прояснило, и дуб теперь виден в отблеске огней ночного Козьмодемьянска. (От этого леса, подгнившего на корню, в скором времени не останется и следа, как и от деревянной автостанции, сгоревшей то ли по неосторожности истопника, то ли пострадавшей от набега лихих людей. В редкие безветренные дни здесь слышен тихий голос колокола из церквушки, оставшейся теперь в одиночестве на волжском берегу-утесе. Шелест снежной крупы и крики ворон на старом кладбище под церковью не перебивают слабый голос колокола, а звучат естественно и дополняют друг друга. Но чаще эти негромкие звуки уступают яростному напору штормовых ветров).
В церкви служат и пускают на ночлег странников, а изредка, хотя и неохотно – рыболовов, обычно шумных и не очень благочестивых. Довелось и мне однажды ночевать в этой церквушке. К моему удивлению ночью в храме кто-то заиграл на органе. Это был электронный инструмент с сочным тембром (уж не "Ямаха" ли?). Необычно было услышать здесь звуки современных клавишных, гремевших на рок-концертах, имеющих в диапазоне жесткие тяжелые регистры, но вспоминаешь, как еще в семидесятые годы среди гудения "глушилок" и поиска в эфире "Голоса Америки", "Свободы", "Свободной Европы", "Би-Би-Си", "Немецкой волны" я вдруг нередко натыкался на псалмы и гимны из Ватикана в довольно легком эстрадном исполнении.
В пустой церкви звучал орган, и кто-то тихо пел под его аккомпанемент. Возможно, это просто читалась партитура и разучивались голоса духовных песнопений.

2

Иду уже с полчаса, но прошел всего ничего. Дуб, кажется, только удаляется. Это обман зрения, но и шаг мой действительно не размашист. Вначале нога в валенке и "химчулке" пробивает корку наста, затем плюхается в снеговую кашу с водой и, наконец, стучит об лед. И так – раз за разом. Вскоре, несмотря на мороз, из-под шапки струится пот и разъедает глаза.
Справа – перемигивающиеся далекие огоньки на черном массиве горного берега. "Кузьма" еще не спит, но звуки города мне не слышны: только ветер ровно гудит в ушах да шуршит ледяная крошка под ногами. Слева проглядывается низкий луговой берег с проплешинами мелколесья на снегу и одинокими тополями. Дальше уже зубчато темнеет ельник. За лесом разлилось неяркое зарево – отсвет жилья. Это Озерки. Оглядываюсь назад и вижу одинокий огонек. Почему-то сжимается сердце, может быть, из-за беззащитности этого огонька среди ночи. И видится уже ломаный оскал торосов-валунов под скатом берега, черный лес над рассохшимися крестами, в которых нехорошо подскуливает ледяной ветер, крутится позёмка на пустынном большаке да забивает снегом слепой проем заброшенного сарая. И среди всей этой нежити – беленая церквушка... Загляни – там для кого-то душа и вечность. А нет – так просто пахнет горячими щами и хлебом. "Осподи Иисусе", – вздохнет кто-то и дремотно потянется ночь, вздрагивая от стука ветра в оконца, треска свечей и чьего-то торопливого сонного испуга.
Я отмахиваюсь от наваждения, справляюсь с зевотой, от которой сводит скулы, и больше не оглядываюсь – иду вперед. Ночной мой путь не однообразен, как обычно бывает при свете дня. Есть в ночи какое-то волшебство. Приключения начинаются с непонятного нарастающего звука под ногами, может быть, из преисподней... Одновременно с этим потусторонним гулом-уханьем ровное ледяное плато, тускло освещенное заревом, вспарывает трещина. Она зигзагами бежит куда-то в темноту и оставляет после себя вздыбленные разломы торосов. Я теряю контроль и с ужасом чувствую, что меня поднимает какая-то слепая титаническая силища, и сердце замирает, как при падении в воздушную "яму". Но... все кончается в тот же миг. Мне и раньше нередко встречались гряды торосов, но когда и как они образуются?.. Теперь, выходит, довелось и увидеть. Получается, что время их рождения – ночь, когда регулируемое теперь волжское течение останавливается. Видимо, так. Выше плотины скопившаяся вода подпирает, выдавливает лед, а ниже – под ним образуются пустоты, куда и заваливаются пласты ледового монолита. Это конечно только предположения. Впрочем, что-то подобное я уже наблюдал когда-то на весенней ловле в Кокшайске. Там торосы были похожи скорее на айсберги, высотой метров до трех. Они наращивались всю зиму выплесками воды из трещин при падении и подъеме уровня Волги. Стены этих айсбергов тянулись вдоль высокого правого берега, где обычно немеряно собиралось любителей ловли сопы, леща, язя и налима.
На моих глазах подмытый сверкающий утес, размером с буксир, рухнул, образуя промоину. От этого тяжкого удара вздыбилось ледяное поле и пошло плавными волнами, не в полкилометра ли длиной? И удивительно было видеть, как на этих волнах дышащего льда толщиной в метр суетились люди – маленькие букашки-мураши. Качнуло и меня, но уже на излете шальной подледной силы.
В такие минуты наивными до глупости кажутся люди, доказывающие, что человек властелин природы...
Второе приключение ждало меня вскоре. Да и приключение ли?.. Так, встреча. После двух-трех километров тяжелого пути ноги вдруг обрели твердую опору. Словно на асфальтовую площадку вышел. А-а, понятно! Площадка-то вся что дуршлаг для откидывания вермишели. Лунка на лунке. Ловили, видимо, здесь, или, как еще говорят рыбачки, "драли" накануне леща, а может быть сорогу? Сейчас у лунок лежали лишь брошенные ерши. Идти по этому притоптанному и подмерзшему полю одно удовольствие. И я ускоряю шаг, поскальзываясь на особенно укатанных наледях. Прошел две такие площадки, а там потянулись уже владения "щукарей". Жерлицы оставлены на ночь. Видимо, где-то на берегу и хозяин ночует, а то и в Козьмодемьянск подался, в гостиницу. Жерлиц много, они появляются из темноты частоколом грубых высоких палок-стоек. Обхожу их и натыкаюсь на какой-то холмик, а из-за него... глаза выглядывают, горящие!.. Волк?! Останавливаюсь и поднимаю ледобур. Но глаза уже погасли, а от меня улепетывает перепуганная лиса. Э-э, да она не больно-то и испугалась! Во всяком случае, ворованную щуку так и не бросила, а волочит ее между суетливыми тонкими лапками. Холмик-то складом оказался, щучьим холодильником. Кто-то поутру не досчитается добычи.
Лиса лисой, но мне почему-то сразу вспомнился Копченый, или Плут, или как там еще его?.. Возможно, я перетасовываю очередность событий, но это и неважно. Так о Копченом... Рассказывал он мне, как в этих местах случилось ему встретиться с волками. Дворняга Бобик успел только взвизгнуть и упал со взрезанной бочиной. (Он останется жив). И пасть бы тут Копченому-Плуту рядом с верной собакой, но ушли почему-то звери, огрызаясь и прижимая уши. Копченый клялся, что пролился перед этим свет дрожащий с неба, и был тот свет нереален, как во сне.
Правда это или нет, но одно из прозвищ Виктора – Плут дано ему за привычку спать в землянках, чужих подворьях, бродить-плутать с собакой потемну среди мертвых деревьев-кикимор, вынимать из "морд" черных ротанов, улыбаться тонкому звону лунных ночей. А чего ж только и не померещится в полнолуние?..
Странный человек этот Виктор. Писал я уж о нем, но так и не понял, кто он? Почему живет здесь, в зоне затопления, среди гниющих деревьев, подмываемых островов, свалок ржавья?
— Если заболеешь, Виктор, по-настоящему, серьезно, что будешь делать? – спрашиваю однажды, не любопытствуя зря, а действительно не понимая и беспокоясь за него.
— А-а, руки наложу. Пожил... – почему-то радостно улыбается он мне редкозубым ссохшимся ртом. – А так, прошлой зимой сломал руку, привязал к ней палку и ходил, пока не зажила. Зажила ведь, срослась. Только скривило ее малость в сторону, ну а мне это не мешает.
Наверное, Виктору просто хорошо жить так: в звонких морозах под лунной дорожкой, в теплых ветрах и падающих звездах, когда мерилом счастья, верхней его точкой станут для Копченого теплая землянка, ломоть ржаного хлеба и стакан крепкого вина. Были ж когда-то старцы-отшельники, познающие свет в истязаниях своей плоти и безлюдстве пустошей. Может быть, Виктор из них?
Меня, городского человека, ночевать на льду вынуждала необходимость. Речь не шла о жизни и смерти. Конечно нет. И никто не гнал меня в двадцатиградусный мороз из дома. (Сейчас я, наверное, просто не решился бы на это, да еще в одиночку, но тогда морозы только горячили мою кровь, и была особенная прелесть в одиночестве инистых ночей у костра, наедине с Лесом и с собой. И были строки в душе, может быть, наивно принимаемые мной за стихи, но искренние несомненно:

Что ж ты, Осень-тоска, разрыдалась дождем,
Расшвыряла в борах паутину?
Мне в ответ в тишине – птичьих криков надлом
И дыханье холодное в спину...)

Здесь же причины были прозаические, почти без романтики. Все очень просто. Зимний день короток. Кажется, что вот только-только рассвет слепо брезжил где-то за Дубовой, как уже и сумерки упали, а там и ночь глядит холодно. Пока дойдешь до места по глубокому снегу, пока наловишь живцов, расставишь жерлицы – пора и домой собираться, а единственный выходной день пропал. Один лишь процесс бурения десятка лунок занимал у меня нередко не менее часа. Кто-то усмехнется при этом, но дело в том, что толщина льда в ту зиму достигала на Волге почти метра, да и был тот лед, прямо скажем, дрянь – в три слоя, между которыми кисла снеговая каша. В ней ножи и обычного-то ледобура только елозили, а случалось и хуже – вставали враспор, ни туда, ни сюда (это не относится к самодельным бурам заводских умельцев, тем более к ледобурам финским и шведским). Мой шнековый помощник имел особенность. Он высверливал лунки диаметром сто восемьдесят миллиметров, этакие скважины-колодцы, а значит, был несравненно более загребист и упорист в работе, чем, скажем, коловорот под "белую" рыбу-сорожку. Случалось, что эта разница в сорок-шестьдесят миллиметров бросала меня плашмя на лед после двух десятков пробуренных лунок, и сил оставалось лишь на то, чтобы сдернуть с головы дымящуюся от пара ушанку и зачерпнуть прямо из лунки волжской воды, пахнущей прелыми корягами.
Но эта же разница в миллиметрах выручала меня во время щучьего жора, недалеко от упомянутого дуба, на десятиметровых глубинах, с которых, случалось, поднимались к жерлицам золотобрюхие щуки-топляки, не пролезавшие в лунки ходовых размеров. Тогда обычным ледобуром приходилось сверлить рядом, сдваивать лунки и протискивать тяжелую рыбину сквозь них. И хорошо, если поблизости был напарник с крепким багром.
Еще более проявлялись чудесные качества моего ледобура весной, когда опускались на лед терпкие туманы, и пьяная от талой воды рыба жировала хищно и крупностайно. И нередко "выдирались" баграми из плотвичных лунок-дырочек лишь головы полутора-двухкилограммовых лещей, тела которых опадали обратно на дно, словно бронзовые сковороды. В лунку же "на сто восемьдесят" рыбины проскальзывали свободно.

3

В лесу долго отыскиваю хоть небольшое укрытие, ветвяной частокол, но кругом лишь голые стволы, выбитые ветром. Останавливаюсь на небольшой полянке в окружении дубков и ломаных берез. Дубняк стоит целиком, с сохранившимися вершинками. От воды он только окостенел. Березы, хоть и не меньше полуметра в обхвате, все, как одна, – половинки древесных трупов, и то устоявших лишь до первого шквалистого ветра.
Необычно, как-то нереально бурить лунки прямо в лесу. Словно происходит это во сне, возвращающемся ко мне снова и снова, во сне, в котором уже не раз я ловко забагривал щук то из-под пола своей квартиры, то выставлял жерлицы во дворе дома рядом с трансформаторной вечно гудящей будкой, где, кстати, и плотва "клевала" неплохо. В ряду уловистых мест моих грез, кроме упомянутой будки, был и старый палисадник вдоль аллеи.
Смех смехом, но вот наяву приходится сверлить лед посреди лесной поляны, присыпанной свежим снегом. Первая, сквозная лунка будет в хозяйстве колодцем для воды. В две недобуренные я вставляю стойки-рогатины из тонких липок и, забросав сырым снегом, притаптываю. К этим стойкам привязываю перекладину, а на нее будут опираться три-четыре жердины из тех же липок. Легкий каркас, высотой в полтора метра, я обтягиваю двойным полиэтиленом. Кроме защиты от ветра он будет держать тепло костра, служить этаким экраном. Под наклонную крышу своего прозрачного шалаша кладу пару вязанок из прутьев – устраиваю постель.
Осталось только наломать, нарубить с запасом дровишек и развести костер. Без всего, перечисленного выше, нелегко переночевать на голом льду. Применительно к этому вспоминается, как вскоре довелось нам с приятелем, коллегой по службе, заночевать здесь же, и причины были те же – один единственный выходной и короткий световой день. Приятель предложил не возиться понапрасну с костром и хитрым вигвамом, а пересидеть ночь в рыболовных клееных палатках, на стульчиках. Мол, надышим, тепла хватит, а отоспаться можно и дома. Усталые и промерзшие на ветру, мы даже немного повздорили и остались каждый при своем мнении. Я пошел обустраивать укрытие от ветра и костер, а приятель, забравшись в палатку, замер там. Его хватило часа на два... Спали мы у костра, забыв наши разногласия.
После дня ловли я заторопился к автобусу, а приятель решил на свой страх и риск остаться еще на одну ночь: уж больно щедро отдаривалась Волга трех-восьмикилограммовыми щуками. Днями позже тезка рассказывал не шутя: "Чуть ведь не погиб я, Саня! Так и бросил все на льду, и щук и жерлицы! Не смог собрать... Вначале почти полз, а потом, когда разогрелся немного – побежал! Бежал, пока руки и ноги не почувствовал, чуть ли не до церкви!.."
Выяснилось, что вторую ночь он решил переночевать без костра, а потом и развести его не смог стылыми руками. Мороз-то еще злее ударил, да с ветром... За жерлицами и щуками товарищ отправился вскоре, но ничего уже не нашел – собрали, видимо, люди, не слишком обремененные совестью...
Нынешней ночью морозец тоже щиплет. Ему помогает ровно усиливающийся и опадающий ветер. Мигом высвистывает тепло, стоит только остановиться. Но я выгоняю озноб заготовкой дров, которые приходится большей частью ломать по уровню льда. Топор только отскакивает от сухих дубков и кленов. С липняком тоже проблема: ломается хорошо дерево, но все на мочало исходит. Попробуй оторви друг от друга ломаные полешки, связанные лыком-корой, словно веревками. Назабавившись с дровами, развожу костер. На льду это сделать непросто: огню и то холодно. Для розжига у меня припасены таблетки сухого горючего. Вскоре рядом с палаткой полыхает звонкий кострище... Звонкий в том смысле, что трещит неимоверно, словно рвутся в нем сотни миниатюрных петард. То и дело приходится увертываться от отстрелянных кострищем угольков. (Видимо, разрывает мерзлое сухое дерево). Но и теплеет где-то в душе: рядом живое разгорячившееся существо, немного болтливое, но это вначале не мешает. А от угольков можно завернуться в армейский плащ химзащиты.

4

Просыпаюсь от холода, охватившего все тело. Костер плавает в воде, попыхивая немощно дымком и паром. За час-два угли "выели" во льду небольшую промоину, и теперь надо наращивать над ней слой дров. Через какое-то время все повторится. Так обычно и спишь всю ночь: подремлешь до озноба, а там встанешь, побегаешь, поломаешь дров, посмотришь на луну и снова – нос под мышку. Но сейчас решаю больше не ложиться. Перевалило далеко за полночь, а дел еще много. Вот полежу минут пять... Только эти бытовые мысли мелькнули в голове, как замер я при виде картины, пришедшей со сна неожиданно, а потому еще более волшебной. На моих глазах тяжелым пыльно-складчатым занавесом разошлись тучи, разнесло их по сторонам в жиденькую кисейку, и открылась за ней, штопаной, равнодушно-прозрачная бездна с мириадами звезд и бледным ликом страшноглазой Луны. Упал свет, заструились неверно снеговые равнины, и виделось мне, что поднялись будто бы над головой скрученные болью шершавые руки старых дубов, распались берестяные трупы и обернулись в танцующих призрачных русалок. "Не остудить бы им нежные ножки о снег, мороз ведь", – мелькает нелепое (тем более, какие у русалок ножки?), а тут уж рассыпается с небес, звенит колокольчиками знакомый смех, переливается грудно, а затем и в площадную брань переходит.
"Уж не Маргарита ли?!" – опять мерещится. Точно она! Совсем без нижнего белья дует по морозу на метле, только след инверсионный белеет да волосы искристой шапкой отдуваются в лунном свете.
"О, сладкострастная утешительница Мастера! – шепчу в упоении. – Твоя пышно-мраморная грудь, ослепительный и плавный изгиб бедра... Соскользни ко мне, смертному, по лунной дорожке... Приди, царица чувств и ценительница таланта... Милая...
"Милая..." – бурчу сквозь сон и просыпаюсь во второй раз. Что за наваждение?! Ох уж эти колдовские ночи!.. А картина и наяву действительно почти инфернальная. Моя круглая полянка сплошь в искорках и блестках лунного света, упавшего на чистый снег.
Чередование черных теней и бело-обнаженных берез создает иллюзию движения этих мертвых тел. Если окинуть взглядом перспективу, панораму далей, то видится покойно-бледная равнина, смутные очертания берегов и островов, где ломано-причудливо раскинуты кроны деревьев и темнеют кустарники, в которых отогревают лежки осторожные русаки. Подмигивают редкие огоньки далеких деревень, может быть, с Дубовой или Мазикино, а может быть, просто волчий мерцающий взгляд стережет мои движения из-за гнилого пенька?.. Лунный призрачный свет, мороз и звонкая тишина кругом... Почему-то пахнет яблоками и немножко чистой женской кожей...
Мне уже некогда любоваться красотами, и я, сдерживая восторг, иду бурить лунки там, за передним к Волге краем леса. Употевшись с лунками, возвращаюсь к костру и готовлю снасти, проверяю живца-сорожку, добавляю свежей воды в кан. Живца по все той же причине нехватки времени везу из города. Пойманы сорожки были летней поплавочной удочкой на незамерзающей и зимой нашей Кокшаге. Мало поймать, надо и сохранить живца, а для этого приходится дома беспрерывно аэрировать воду в кане тем же компрессором, что и для аквариумных рыбок. В дороге исхитряюсь добавлять кислород обычной грушей-клизмой. Ничего, пока живы-здоровы мои сорожки. Самое главное, не менять им сразу всю воду в кане, иначе тут же забелеют кверху брюхом. Как же, стресс!..
Выставляю жерлицы по испытанным уже местам, начиная от мощного вязового пенька по свалу трех-четырехметровых глубин. Не успев выставить и половину, замечаю вскинувшиеся флажки двух жерлиц. Что за наваждение?! Ночью-то кому дело до моих живцов? Налиму вроде бы не до еды – нерестом занят... На обеих снастях "мертвые" зацепы... Пришлось обрезать леску. Пока возился с этими, "заиграли" флажки других жерлиц. Полусонный и ничего не понимающий, бегаю к ним, режу леску и вспоминаю недобро местного водяного. Наконец вытаскиваю килограммового виновника всего этого переполоха. Постно-скромно выглядит его усатая нерестящаяся физиономия: ну, подумаешь, рыбку съел...
А съели налимы и затащили в коряги не меньше шести сорожек.
Решаю до утра не опускать живцов ниже уровня льда. Слишком коряжисто здесь для ловли налима. А пока иду к костру: готовить суп, пить чай, ждать утро.
Чуть засветлело, возвращаюсь к жерлицам и выставляю на них спуск уже в "пол-воды". Ночные чудеса еще не кончились... Едва успеваю заправить флажок одной из жерлиц, как он тут же вскидывается на тонкой пружинке-ленте! Тьфу ты! Уж не водяной ли опять гадит, помянутый мной недобрым словом, тогда еще, в ночи? Снасть испытанная и "самострелов" до сих пор не допускала.
Наклоняюсь к жерлице и более надежно завожу пружину за край катушки. Все, теперь бы только провернуться катушке при щучьей хватке, разумеется, если хватка последует... Щелк! Необработанная острая грань пружины хлестко прикладывается к самому кончику носа и я охаю от неожиданной боли, но флажок больше не трогаю. Водяной здесь, кажется, ни при чем... Катушка вздрагивает и начинает медленно поворачиваться. Один оборот, другой... Вот она ускоряет ход и движется затем беспрерывно. Тянусь к леске, подсекаю и чувствую вначале глухой зацеп, а потом словно топляк со дна поддернулся, зацепленный тройником. Ни сопротивления, ни толчков, только тяжесть. И вдруг из лунки показывается что-то непонятное: рылом судак, но черен, как эфиопский трубочист! Выволакиваю его на лед и не могу надивиться: ну точно судак, и не маленький (взвешенный дома, он потянул на 4,5 кг). Но почему такой черный и горбатый? И не здесь бы ему водиться, на глубине чуть более трех метров, в замшелых корягах, а в глубоком чистом русле давить пескарей и уклею. "Схамелеонился", видать, приспособленец. Да и куда им деваться, рыбам бессловесным? Их ведь не спросили, когда озеро-болото делали из вольной реки.
Ладно, черный ли, оранжевый в цветочек... Судак, главное, и не маленький. Это удача! Ловля началась.
Часам к десяти утра в рыбьем мешке, клееном из толстого полиэтилена, кроме судака, ворочались еще две щуки. Но... больше не было живцов. Иду искать мелкую рыбешку.

5

Утро разрумянилось, припорошилось инеем. Тихо и пустынно в лесу. Просека ли, старая дорога, а может быть, русло речки видится светло среди индевелых стволов. Иду по этой сказочной дорожке, вкусно похрустывая свежим снегом. И выводит меня дорожка к такой же сказочной полянке, на которой лежит розовый солнечный свет. Бурю лунку, таинственную в своем одиночестве. Опускаю на тончайшей "0,08" мелкую белую "дробинку" с полукольцом мотыля. Ждать не приходится. Кивок удильника вздрагивает и плавно поднимается вверх. Подсекаю и сразу чувствую полную беспомощность: на тонкой леске-паутинке тупо зависает живая тяжесть, несоразмерная со снастью. Не дыша, едва-едва подтягиваю ее, упрямую, и со страхом ожидаю последнего хозяйского рывка. Но уже забелело в лунке, и я ладонью выплескиваю на снег крупную, не в полкило ли, толстоспинную сорогу! Она сонно шлепнула хвостом и сразу припудрилась инистой крошкой. Снова опускаю мормышку и опять – уверенный подъем кивка... Точно такая же рыбина забилась рядом с первой. Раз за разом брала крупная сорога на плавном опускании мормышки ко дну. В череде красноглазок попадались изредка и подлещики.
Но вот поторопился ли я уже самоуверенно, или, может быть, рыба взяла увесистей, но лопнула моя немецкая паутинка. Не желая терять времени на переоборудование снасти, просто беру из сумки другую удочку с леской 0,12 мм и точно такой же малой "дробинкой". Ни поклевки... Беглянка спугнула стайку сороги? А если причина в ничтожных долях миллиметра? Привязываю мормышку к обрывку удачливой снасти. Есть! Пошло...
Это было наваждение: словно прямо от сердца тянулась в глубину тонкая леска, на которой упористо ходили одна за другой тяжелые серебристые рыбины. Ловлю себя на том, что, вываживая каждую сорожину, я мучительно и, наверное, забавно гримасничаю. Посмотреть бы со стороны...
Клев оборвался резко. Чудо кончилось... И сразу мелькает обыденная скучная мысль: не поймано ни одной сорожки, хоть сколько-нибудь годной на живца. Самая мелкая – в полторы ладони. Иду на косу по краю леса. Там раньше попадались мелкие подлещики и густерки, реже – окуньки. Нет, сейчас там пусто. Хожу по знакомым местам, сверлю и сверлю, дырявлю лед, но словно заговорены мои лунки, равнодушно-безжизненно темнеет в них вода и от этого холодеет на сердце.
И тут со стороны Козьмодемьянска ходко и торопливо гости заявились. Два рыбачка и с ними... кот. Нет, если соблюдать хронологию событий, кот появился позднее. Вначале быстро-быстро присеменили рыболовы и, не поздоровавшись, сразу уселись на мои готовые лунки, из которых я так ничего и не выудил. Меня перекривило в злорадной усмешке: ну-ну, мол, давай-давай, шустрые. Сидеть вам здесь и "оэрзэ" ловить. Не чета вам асы сиживали... Но что это?! То один, то другой удочкой поддернет... Бойко, как и шли, пришельцы вовсю принялись ловить мелкую густерку и сорожку. Как раз годную на живца. Терпел я терпел, менял лунки, импровизировал с мормышками, и наконец не выдержал. Подхожу к ним, а самого опять кривит, но только теперь от унижения.
— Ребята, на что лаврушку дергаете?
Они что-то там руками поерзали, прикрываясь, и отвечают:
— Дык, на мотыля. Во, гляди.
И показывают спичечный коробок, в котором тихо лежали усопшие личинки комара-долгунца, дергунца, толкунчика ли (по Сабанееву), несимпатичные такие, позеленевшие.
Ничего не поделаешь – берегут секрет ребята. Не стоять же у них за спиной, дыша в затылок. Отхожу от них, раздосадованный больше на себя, а местные крохоборы, бросая на меня взгляды, быстренько смотались и перекинулись метров за сто, опять же к готовым моим лункам. Смотрю и там теребят что-то серебристое, в пол-ладошки да с ладошку. Иногда и крупная волжская сорога блеснет на солнце. Но ее не бросают на лед, а убирают под себя – в ящик. А я болтаюсь по лункам, проверяю и те, где только что ловили соседи. Впустую... Раздраженно сковыриваю "химчулком" комок смерзшегося снега, а из него вдруг вываливаются обыкновенные тонконогие тараканы. Три штуки. Вот оно что!.. Похоже, этой ночью у ребят-соседей было тараканье сафари. Преодолевая брезгливость, насаживаю одного таракана на крючок и опускаю в ближайшую лунку. Триньк! – сразу и весело стукнуло по кивку. Сорожка! Еще одна, еще!.. Пока тараканы не истрепались, сорожка с готовностью и какой-то лихостью набрасывалась на мормышку, но едва нацепил мотыля, последовала неуверенная пустая поклевка, словно по инерции, а затем все прекратилось. Ладно, живец есть, и на этом спасибо.
Иду к жерлицам, а навстречу мне вышагивает серый кот... Спокойно так, словно где-нибудь у мусорных баков под угодливыми взглядами местных Мурок. Но ведь до жилья не меньше пяти километров, а мороз к двадцати градусам, наверное, подбирается. Кот ведь – не собака, которая на снегу отоспится, а потом лениво брешет на луну. Ему бы где-нибудь у печки или батареи мурлыкать. "Кис-кис", – зову, а тот даже взглядом не удостоил. Гордый? Ну и ладно... Хотя попробую еще раз. Достаю из-за пазухи теплый бутерброд и размахиваю перед котом долькой колбасы с прилипшим сливочным маслом. Кот подошел, понюхал колбасу в моих руках и равнодушно отчалил в сторону. Ладно, проголодается – съест. Оставляю колбасу на куске старой бересты и иду к жерлицам.
Щука брала уверенно. К часу дня, когда вдруг задул ветер и пошел снег, решаю сматываться. Мне не поверят, но единственным моим желанием тогда было, чтобы только не случилось больше щучьей хватки. Во-первых, поймано и так достаточно, а, во-вторых, – ведь на себе нести. Но по известному уже закону жизни, именно наоборот все и случается. Когда мне осталось снять пару жерлиц и я уже шел к ним, выстрелил победно флажок. Может быть, отпустит щука живца, бросит?.. Нет, катушка закрутилась и вскоре леска была смотана с нее до конца. Я тоже пытался делать все с точностью до наоборот: вместо того, чтобы подбежать к жерлице и подсечь рыбину, я лениво оглядываюсь по сторонам и как бы не замечаю того, что жерлица натужно кренится из стороны в сторону от сильных рывков. Нет, рыба не захлестнулась за корягу, не сорвалась с крючка, несмотря на мою нарочитую небрежность, и когда, вопреки всему, из лунки показалась голова упитанной щуки, из моей груди вырвался тяжкий вздох.
Спешно увязываю мешок, допиваю чай из термоса, чтобы легче было нести, и вдруг слышу воронью базарную перебранку. Все тихо было в моем волшебном лесу, а тут на тебе... Скандала только не хватало... А вороны, пригибаясь на озябших лапах, клянут друг друга азартно и все норовят ухватить что-то клювами. Подхожу ближе и с трудом замечаю под свежевыпавшим снегом знакомого уже серого кота... Это что же получается, он умирать сюда забрел в такую даль? Пришел, ища безлюдья, а здесь тоже суета. Двинулся было дальше, к лесу, чтобы принять гордую одинокую смерть, но немножко не дотянул – свалила судьба. Я уважаю его выбор: из последних сил ковыляло маленькое животное по морозу, только для того, чтобы достойно уйти. Чтобы не валяться потом серым комком на помойке, а уснуть тихо под высоким небом и падающим снегом, который укроет от нескромных глаз. Я спешу, но, иронизируя над собой, не могу не выполнить последнее желание гордого животного. Под ненавидящими взглядами ворон сооружаю над котом холмик из снеговых кирпичей, вырезанных наскоро рыбацкой "шумовкой". "А вы ершей собирайте!" – машу рукой воронам, но те не улетают, а угрюмо ждут, когда я уйду.

6

Пока я хлопотал с похоронами кота, снег повалил еще гуще, а едва я вышел в обратный путь, он упал уже по всем сторонам непроглядным сумрачным пологом. Лишь крутилась под ногами поземка, тут же заметающая за мной след. Единственным очень примерным ориентиром мне служил сигнал "Маяка". Приемник мурлыкал под овчинной дубленкой, и когда я слишком круто забирал от линии "восток- запад", которой мне следовало придерживаться, как сигнал радиостанции слабел. Это, конечно, не компас, но другого не было дано, кроме разве что ветра, но и он налетал, кажется, со всех сторон.
В слепом моем пути был только снег. Он рыхло проваливался под ногами, на глазах становился барханными заметами, лез в глаза, сухо и морозно хлестал в лицо. От него немели щеки и лоб. И все мне не верилось: только-только был за спиной лес, и пропал, проглядывался ясно на буграх Козьмодемьянск, далеко впереди спичечной головкой чернел купол церквушки, ехала одинокая машина по левобережной дамбе, и слышались звуки... Все исчезло в один миг. Сейчас взгляд вырывает из сумрака лишь двадцать-тридцать метров глухой снежной целины. Вертелась неотвязно скучно-тоскливая мысль: это конечно не море, но если не видеть ориентиров, то еще долго можно гулять между берегов водохранилища, даже если расстояние между ними не больше шести-восьми километров. (А кто их мерял, эти километры?) Вполне возможно, что сейчас я просто хожу кругами или широкими зигзагами, полагаясь на радиоволну, но я гнал эту мысль и шел вперед, поддергивая время от времени впившиеся в плечи лямки рюкзака.
Тяжелый... И не кирпичи ведь несу. Но живая рыба не легче. Еще слышно, как ворочается в осклизлом полиэтилене пойманная напоследок щука, шлепает сонно тяжелым хвостом. Наловил на свою голову!..
Наступает момент, когда я понимаю, что если сейчас не съесть чего-нибудь сладкого, то просто упаду в снег и не сделаю больше ни шага. Шарю в сброшенном рюкзаке и отыскиваю где-то в крошках хлеба слипшийся комок конфет-карамелек. Ем прямо с обертками и запиваю оттаянным в ладонях снегом. Вспоминаю опорожненный наскоро термос, там еще, в лесу, и криво усмехаюсь. Отдышавшись, иду дальше. Успеть бы на последний автобус, билет на который был куплен загодя, предварительно. Выйти напрямую к церкви скорее всего не удастся, да и есть вероятность пройти мимо нее, может быть, в каких-то ста метрах, и тогда впереди долгие обманные километры по Волге, если только не собьется шаг к Соколиной горе. Лучше брать правее, к берегу. "Переправа!.." – мелькает вдруг неясно и становится определенной целью. Держаться взятого направления, и я ее пересеку непременно... если не ходить от берега к берегу.
К ледовой дороге через Волгу выхожу в темноте и сразу проваливаюсь по колени в сырую хлябь. То ли намывали, утолщали дорогу и вода, не смерзнув в наледь, скатилась под снег, то ли пошла ручьем в трещину от перегруженной машины. Мне от этого не легче. "Химчулок" продрался по кромке калоши, и теперь одна нога сырая до всхлипа-бульканья в валенке.
Уже на берегу, в конце переправы, проваливаюсь по пояс в свежий рыхлый замет. Не в силах сразу выбраться, торчу в сугробе, как морковка на фазенде Луиса-Альберто (или как там его?), ем снег и ругаюсь сам с собой, мол, ну как, опять спрямил путь? Нельзя было по дороге обогнуть? Пока я так сидел и мрачно развлекался самобичеванием, как-то быстро поредела метель, стихла и сгинула безвестно. А недалеко брызнул светом огонек под шапкой заметенной крыши. Автостанция!.. Тут еще и другие огоньки засветились и тихо так поехали по направлению к городу. Я сидел в сугробе и смотрел, как уезжают безвозвратно горячая ванна, квохчущая колбаса на сковородке и сонный поцелуй на ночь. Последний автобус... Мелькнула ленивая мысль: а не завалиться ли прямо здесь, в мягком сугробе? Вот только нос спрятать... Но нет, плетусь, снежный, мимо закрытой и темной автостанции к близкой церквушке.
— Куда-куда, окаянный?! – встретили там.
— Так переночевать, бабушки. Мне бы священника, отца... как его... Или сторожа.
— Не до тебя сегодня. Не позовем. Воду освящаем.
— Так может, как-нибудь...
— Иди-иди!
Получается, в Крещение попал... Хоть и не макался в прорубь, а сырой с ног до головы. Выхожу из церковных ворот с мыслью: завалить телеграфный столб, что торчит с обрывками проводов под кладбищем, да развести костер где-нибудь за брошенным сараем. Хоть обсушиться до утра. И тут... Уж не мерещится ли? Такси?!
Самое настоящее, с шашечками. И буксует это такси немилосердно, только вой стоит и снежная пыль рассыпается из-под колес "Волги".
— Помочь?! – кричу и не жду ответа. Враскачку помогаю машине выехать из снега и – сразу к водителю.
— В город?
— Да вроде... – отвечают неясно.
— Послушайте, у меня только пятерка. Может, подбросите, насколько денег хватит? На автобус опоздал...
— Садись, не жалко, ха-ха-ха! Я тебя на пятерик могу еще раз туда и сюда... Да хоть бесплатно! Садись, ща поедем, с музыкой! Натка, коза, пр-р-авильно я говорю?! Ух ты... тю-тю... чмок!
Из "Волги" послышались звуки поцелуев и женский смех.
Я не стал дожидаться особого приглашения и полез прямо с буром и мешком в салон. Грешен, боялся: уедут веселые люди, пока у багажника суетиться буду. Машина тоже весело и лихо взяла с места, крутанулась неустойчиво на пролысине льда и понеслась в ночь.
По обеим сторонам дороги тянулись высокие снеговые брустверы, отброшенные с дороги грейдером после снегопада. Они, эти брустверы, проносились мимо так стремительно, что я скосил глаза на спидометр. Стрелка колебалась на делении "120". Это по скользкой-то дороге...
— Не быстро? – спрашиваю неуверенно.
— В самый раз! – заливаются на переднем сиденье, успевая поцеловаться.
Бах! – влетаем в один бруствер. Бах-бах! – это уже на другой стороне дороги. Ха-ха-ха! – это на переднем сиденье. Бах!
Мне почему-то вспомнилось, что до города всего сто десять километров... К тому же я так люблю ходить пешком... "Крещение, вот ты какое крещение..." – бормочу про себя, глупо ухмыляясь. А попутчики предлагают:
— Попить не хочешь?
— Валерьянки?
— Ха-ха-ха! На, держи!..
Пью чего-то и не чувствую вкуса. А потом как-то незаметно замечаю, что нет на свете лучше людей, чем эти милые люди на переднем сиденье. Успеваю поцеловаться с ними и спинкой кресла. Бах! Смеемся вместе...
И летел по сторонам пушистый снег, словно лунные брызги из-под глиссирующего по облакам одинокого борова-ведьмака. И было Крещение воды, зимы, души... Водосвятье.

БАРИН

1

Володька Шустов с трудом проснулся от толчков в плечо и спросонок мутно взглянул на жену, стоящую у кровати.
– Ты чего, Маш? Рано же еще.
– Рано… Ты и до обеда проспишь, чудо беззаботное! Сабуров вон к тебе пришел. Иди умойся, а то весь изжеванный.
Володька прошел в ванную. Ополоснувшись ржавой по-весеннему водой, пахнущей хлоркой, он постоял, медленно растираясь полотенцем, чувствуя, как подступает, вспоминается то, забытое уже, стыдное. «Чего ему?» – хмуро подумал Володька.
Сабуров сидел на кухне, широко расставив ноги в яловых утепленных сапогах. «И здесь хозяином себя ставит, хоть бы чуни снял!» – вспыхнул злостью Шустов и толкнул кухонную дверь с треснувшим посередине стеклом.
– Ну, здравствуй, что ли, – Сабуров небрежно сунул Володьке большую ладонь. – Присаживайся, поговорим.
– Спасибо за приглашение. О чем разговор-то? Вроде бы все уже обговорили в свое время, раскланялись на прощание.
– Ладно-ладно, не задирайся, ерш колючий. Я по делу к тебе, с предложением.
Володька, теснясь, обошел выдвинутый сапог Сабурова, сел на скрипнувший табурет.
– Ну, чего хотел?
– А хотел я тебе, милый, кое-какое дело предложить. Слышал я, чем ты сейчас занимаешься. Мешок с урюком на хребет и пошел… Не совсем вроде интеллигентная работенка – вагоны разгружать, а?
– А ты бы шел лучше свою Татьяну Львовну жалеть.
– Гордый, значит, еще. Ничего, жизнь обкатает. Ну так слушай. Учился ты, насколько я помню, не на грузчика, а лесному делу. Дипломированный ты ведь специалист, Владимир!
Шустов невесело усмехнулся. «Ишь, хвостом закрутил. Старая школа».
– Да-да, специалист. Я это и без диплома знаю. Лес ты уважаешь, любишь. Мне сейчас такие люди нужны позарез.
– Зачем? Раньше-то я тебе вроде поперек был.
– Это раньше, а сейчас мы свое серьезное дело начинаем. Свое – разница есть, а? Лесом собираемся приторговывать, мехами. Заморских бездельников охотой будем ублажать, за валюту, конечно. Это сейчас не запрещается.
– А ты в этом деле с какого боку?
– Хозяин я. Знаю, что вы меня в инспекции барином величали. Так я не в обиде – барин и есть. Время-то опять вернулось, когда в господах ходить не зазорно, а почетно. Уважают, завидуют.
– Мне-то какая роль заготовлена – опять блюдолиза?
– Герой-герой! Узнаю тебя, Володька! Ну так ладно, живи как живешь, вот в этой каморке тараканьей, – Сабуров брезгливо повел рукой. – Мария-то, наверное, уже с ног сбилась, деньги зарабатывая, пока мужик дурака валяет.
– Не твое дело.
– Гляди. Я пока от тебя не отказываюсь, подожду.
Сабуров встал и, вроде бы загоревшись какой-то неожиданной мыслью, хлопнул себя по колену и расхохотался.
– Вот склеротик! А я тебя на прогулку ведь зашел пригласить, на Паленый Яр. Твой участок, ты эти места знаешь. Уточек постреляем, пару-другую сеточек бросим. Там и поговорим за пятизвездочным. А тут какой разговор? Нет-нет, пока молчи, подумай. Надумаешь – позвони.
Сабуров ушел, оставив запах смазанных сапог и муторное беспокойство в душе Володьки.
В госохотинспекции он проработал недолго. «Вредный ты, оказывается, мужик, Шустов, – сказал ему как-то Сабуров, тогда еще его начальник. – Не сработаемся мы с тобой, ей-ей. Лучше сам напиши заявление по-хорошему. Меня ты знаешь – жить я даю, но и ты уважь. Ведь твое дело маленькое – учет вести, просеки поправлять, ну и остальное… сам знаешь. А ты куда сунулся? Охоту испортил хорошим людям. Ружья отбирать посмел. Лицензию тебе подавай! Ты же знал, что Петр Аркадьевич там был, он тебе лицензия! И чего ты только сюда устроился?! Сажал бы себе сосенки, как учили!»
Володька молча повернулся и ушел. Сгоряча и заявление написал, по собственному… Не получился из него насупленный герой, каких нередко в кино кажут. Этот, киношный, за идею и на выстрел пойдет с голыми руками. Глазища только выпучит, озаренные неземной верой, черт его знает, во что, и прет – стреляй, мол! Ну а в финале, как водится – честь ему и слава за принципиальность. В жизни все по-другому складывается. Вот пойти бы до конца, вывести на чистую воду этих, в фетровых шляпах, с дорогими ружьями. Нет, слаб Володька против них. Изумлялся он как-то по-детски умению их, способности жить, находить друг друга. Сродственнички… Лобызаются, трутся бабьими щеками, а глаза мертвые – продадут за грош при возможности, но пока нужны друг другу – сильны, как волки в стае. Все у них цепко: «Алло, Семен Семеныч, дорогой! Рад-рад тебя слышать (врет). Ты бы заехал, дичинкой угощу. И Татьяна Львовна будет рада. Чего нужно? Ну ты обижаешь, заходи просто так, по-свойски. А все-таки? Тебя не проведешь, ха-ха-ха! Просьба у меня к тебе: не в службу, а в дружбу…»
Володькина судьба решилась просто – не угодил, посмел против течения гребануть. Да и не угодил как-то по глупости. Не видел он этого Петра Аркадьевича. Там все были «чайники» – новички, ошалевшие от обилия теплого, еще живого мяса, парной крови. Открытый глаз лося, залитый слезой, смотрел неподвижно на толпу этих, в шляпах, а под жесткой, вытертой шкурой зверя еще судорожно трепетали мышцы. Испуганные или захваченные таинством первого убийства, эти люди до смешного покорно отдали ружья. Знай Володька, что Петр Аркадьевич был там – не сунулся бы. Он, говорят, где-то в самых верхах командует. Не сунулся бы, точно. Больше всех ему надо, что ли? Объяснить бы это тогда Сабурову, покаяться. А что-то вроде гордости зашевелилось: подумали ведь, что на самом деле законность Володька решил соблюсти, не испугался их должностей и глаз высокомерных, сытых. Так и ушел.
Много потом мест поменял Володька. Все как-то не находил своего дела. Слышал он, что выгнали Сабурова за хищничество. Хотели судить, но, видимо, старые друзья помогли. А теперь глянь-ка – хозяин, барин…
Володька в досаде пристукнул по столу. Маша, словно только этого ждав, вошла и быстро взглянула на Володьку.
– Ну, чего, отказался? Слышала я, слышала. На всю квартиру в любви объяснялись! Ох, Вовка, и глупый ты же у меня! Сережке вон пальто надо, в школу ходить не в чем…
– Машка, отстань, загрызу! Озверел я с этим!
Володька, оскалив по-страшному зубы, кинулся на жену, схватил ее. Все смешалось в хохоте и визге. Откуда-то комочком выкатился Сережка и тоже вплелся в неразбериху. Запыхались. Потом сидели за столом и пили чай с булкой.
Маша, пряча глаза, сунула Сережке шоколадную конфетину.
– Афанасьевна дала, угостила, – сказала она, вроде бы извиняясь, и покраснела.
«Светловолосая ты моя, – заболело где-то внутри у Володьки. – Хорошая. Что тебе со мной, бестолковым. Снять бы с тебя этот стиранный-перестиранный халатик – накинуть шелковый, в цветах. А на белые твои ноги черные чулочки натянуть, блестящие, в которых сейчас соплячки восьмиклассницы модничают. Вон вчера мимо бельишка женского прошли, чего вроде – трусы да бюстгальтеры, ну с кружевами, пускай. А ты аж побледнела. Не понять вас. Купить как-нибудь да принести, порадовать. Хотя там у них размеры тоже, можно промахнуться. Да и денег все стоит. Мечты… »
Володька хмыкнул, погладил теплую Сережкину спину. Сказал вроде бы весело:
– Машка, а ведь я завтра с Сабуровым еду. Ты собери чего-нибудь.

2

К Паленому Яру выходили на моторе. Сабуров грузно сидел на корме и, держа на пределе ручку газа, с явным удовольствием бросал «Казанку» в продолину наката волны. Лодка вихлясто заваливалась, А Сабуров насмешливо шлепал по спине своего попутчика, испуганно вжавшегося между бортами.
– Чего, Гаврилыч, не наделал еще? Сейчас будет, штаны готовь!
И снова с веселой злостью налегал на ручку. «Нептун-23», давясь натугой, выбрасывал белый бурун, А Гаврилыч вновь поспешно оседал, цепляясь за лавку.
– Техника военная, ого-го-го!.. – орал Сабуров.
Володька невольно усмехнулся. «Ребенок здоровый».
В своей цигейковой офицерской шапке с болтающимися «ушами» ухмыляющийся и обветренный Сабуров походил на шпанистого пацана.
– Володька!... – и дальше что-то неразборчивое выкрикивал он сквозь рев мотора и, видя, что его не слышат, махал рукой. – Живе-ем!
Река была в весеннем неуемном разливе. У высоких берегов бурлили мутные водовороты, в которые время от времени плюхался подмытый глинник. Болотистая низина была на километры залита талой водой, и лишь редкие верхушки кустов, еще покрытые пушистыми вербными шариками, выдавали присутствие береговой кромки. На волновой ряби лежал и дробился солнечный свет.
Ветер, пахнущий березовыми почками и мокрой корой, бил в лицо Володьке. Он чувствовал, как что-то настоящее, хорошее поднимается и теснится в груди. Здесь он не был с тех пор… Вон тот дальний перелесок, что сейчас стоит, отражаясь в воде. Там лежал тогда лось, бился в последней тоскливой муке. А вот и он – Паленый Яр…
– Приехали! – Сабуров поддернул дымящийся мотор и поставил его на стопор.
Гаврилыч засуетился, перетаскивая мешки на сухую луговину. Володька сунулся было ему помогать, но Сабуров одернул:
– Не спеши. У нас тоже работенка будет, а Гаврилыч свое дело знает.
Гаврилыч взглянул на Володьку красными, слезящимися глазами и пошел к лодке. Был он худощав, в летах и как-то робок. Здороваясь поутру с Володькой, он не сразу решился пожать ему руку, а после рукопожатия кивнул, словно благодаря. В глазах его было довольство своей маленькой победой. Володьке стало тогда почему-то неловко. У Гаврилыча были странные уши – острые и большие, как у монстров из фильмов-кошмаров. Володька не знал, как себя вести с ним. Заговорил о предстоящей поездке, но разговор свелся лишь к односложным вопросам и ответам. Гаврилыч словно боялся его, Володьку, и, кажется, был рад, когда его оставили в покое.
Сейчас он, бодрясь, с торопливой умелостью вытаскивал рюкзаки из лодки, но было видно, что ему тяжело.
Поставив у затопленных кустов несколько сетей, Сабуров и Володька подгребли на веслах к стоянке. На луговине пылал костер. Гаврилыч хлопотал у маленького раскладного стола: резал хлеб, ветчину, открывал тушенку, что-то мешал в дымящемся котелке. На столе стояла бутылка коньяка. В стороне поблескивали еще несколько бутылок с незнакомыми Володьке этикетками.
Сабуров толкнул Володьку в бок:
– Я тебе говорил, что Гаврилыч дело знает, а?
Володька помолчал. Вернувшись к лодке, он подтянул ее и прихватил цепью за куст.
– Вода прибывает, – коротко объяснил он.
Володьку сковывала неясность, двусмысленность своей роли здесь. Ведь он, Сабуров, тот самый начальничек, властный и циничный, но сейчас почему-то более понятный, жадно вдыхающий в себя, как и он, Володька, влажную прель весеннего ветра, словно ребенок, забавляющийся с лодочным мотором там, на подходе к Паленому Яру. Если бы только так, по-хорошему, но у Володьки почему-то вертелось в голове – барская охота. Дорог был Шустову путь сюда по разлившейся реке, знакомые места, где он бродил когда-то, отпиваясь с усталости березовым соком, скрадывал глухарей, спал у смолевого, жарко тлеющего пенька, принимая хозяином туманные рассветы. А сейчас зачем он здесь?
– Владимир, коньяк портится! – крикнул от стола Сабуров, заваливаясь на еловый лапник, приготовленный Гаврилычем. – Давай сюда!
С коньяка Сабуров заполыхал лицом, разомлел. Хрустя свежим огурцом, он подмигивал веком и толкал Володьку в бок.
– Шуст, не куксись! Не порти свидания с этим! – Сабуров широко повел рукой. – Эх, Володька, дом здесь поставим, лодки, причалы, сауну, курочек и поросей расплодим!
Он немного картавил, и «курочки» звучали у него мечтательно нежно, словно Сабуров уже сейчас хрустел куриным крылышком.
Володька напряженно хохотнул в воротник. А Сабуров, погрозив ему толстым пальцем, продолжал:
– Ты у меня в чине будешь – лесничим или там управляющим, это решим. С иностранцами дружбу заведем. Так что, брат, вспомнить придется, чему в школе учили: гуд бай, хау ду ю ду и прочее языколомательство. Переводчицу к тебе приставлю с длинными ногами. А может, ты толстых любишь, чтобы попка в ямочках? Ладно, не стесняйся, шучу. Гаврилыча к хозяйству определим. Как ты, Гаврилыч?
Старик поспешно отдернул руку от куска ветчины и закивал.
– Знает порядок! – подмигнул Сабуров и, придвинувшись к Володьке, зашептал спиртово-жарко в его ухо: – Я ведь его на помойке подобрал, когда он в какой-то дряни копался. От похмелья до похмелья жил старик, на пустых бутылках и воровстве. Мелкий мужичишко, ломанный по зонам, но предан мне, как собака. Благода-а-рен…
И вслух забасил покровительственно:
– Не суетись, Гаврилыч! Давай-ка по маленькой!
Он развеселился. Вскоре на луговине стало бестолково шумно. Володька вдруг понял, что Сабуров совершенно простой и милый человек, как же он раньше этого не видел? Жизнь стала понятной и легкой до смешного. Все образуется. Барская охота? Чушь! Хозяин должен быть везде, а как же?
Сабуров, посадив Володьку рядом с собой, горячо втолковывал ему план обустройства своих угодий, время от времени сгребая со стола наполненные стаканы.
Гаврилыч чего-то рассказывал, захлебываясь скороговоркой:
– …а он мне и говорит: «Не твоего ума это, Алексей Гаврилыч!» Не твоего ума?! Да я, если хотите знать, не таких обламывал! Я…
В жаркой этой бестолковости было уютно всем. Хороший коньяк грел изнутри, давая иллюзию легкости, собственной значимости, силы.
Гаврилыч, слегка пошатываясь, отошел в кусты и там, испуганно вскрикнув, заплескался в воде.
– Чего ты? – лениво повернулся Сабуров.
– Вода, братцы! Так и подступает! Кругом вода!
– Ладно-ладно, Гаврилыч! Не паникуй! Лодка есть. Да и не пойдет вода дальше. Все весны здесь сухо было.
Они еще пили, накрывая первую свою захмеленность мутным озлобленным «перебором», который так свойственен русскому человеку.
Володька потом вспоминал, что Сабуров заставлял Гаврилыча плясать и прыгать через костер, и он… Володька, смеялся, показывал пальцем на бедного старика. Еще он помнит чувство ожесточенного превосходства над Гаврилычем. Это стайное чувство, когда люди, объединившись, находят в травле одного беззащитного теплую сродственность, было тогда в Володьке.
– Пляши, Гаврилыч! Ай-ду-ду-ду!.. – желтозубо скалился Сабуров, ломая в кулаке сухую ветку, и Володька, заражаясь его злобной радостью, хлопал с остервенением в ладоши.
А потом откуда-то из-за кустов на стоянку налетела плотная стайка уток. Они со свистом прошли над водой и круто повернули в сторону дальних стариц. Уток, видимо, подняли на крыло, выбили из тихих заводин.
Сабуров кинулся к рюкзакам и расчехлил пятизарядную «ижевку».
Еще одна стайка кряковых так же быстро и неожиданно появилась над ними. Сабуров выстрелил. С третьего выстрела в догон одна утка пошла вниз и забилась на воде.
– Гаврилыч! – проревел Сабуров. – В воду, мать!..
– Лодка же есть! – дернулся было к «Казанке» Володька.
– Не лезь, я хозяин! Гаврилыч, вперед! Зубами ее, слышал?! Зубами, ав-ав!..
Гаврилыч, сбрасывая на бегу телогрейку, кинулся в ледяную воду, охнул и поплыл по-собачьи. Доплыв до утки, он ухватил ее зубами за крыло и повернул назад.
Сабуров ждал его с полным стаканом огненной иноземной водки с русским названием.
– Уважаю за это, Гаврилыч! Пей, старик! – Сабуров взял утку и протянул стакан.
Гаврилыч, трясясь и размазывая утиную кровь, присосался к водке. Потом, всхлипнув, пошел к костру.

… Володька проснулся от холода и чувства какого-то страшного омерзения. Что это было?
Луна бледно проглядывала сквозь легкую морозистую дымку. У тлеющих углей кострища разметался на лапнике Сабуров, рядом с ним клубком свернулся Гаврилыч. Из-под старой кроличьей шапки виднелось его острое большое ухо.
Володька тяжело сел и чуть не застонал от навалившегося тоскливого стыда, невозвратности того, что уже было. Шустов подошел к лодке. Она была на плаву. Вода поднялась почти до кострища, плескалась с другой стороны луговины, далеко отделяя стоянку от высокого коренного берега. Луговина стала небольшим островом.
Сжимая кулаки, Володька стоял над Сабуровым и тупо смотрел на его плотный бугристый затылок. «Ударить?.. Слаб в коленях… Ладно, захочет, доберется по косе, плавать умеет, недалеко…»
Горько усмехнувшись, он подошел к столу, налил полный стакан коньяка, залпом выпил, плюнул, сморщившись, и обтер губы. Потом взял застонавшего Гаврилыча на руки, как ребенка, и отнес в лодку.
Мотор плюнул выхлопом и застучал на малых оборотах. Отъезжая, Володька обернулся и увидел, как над костром заклубился белый пар. Вода прибывала…

У ЧЕРНОГО БАКЕНА

Закидай

Ночевали мы на Соколином острове. Впрочем, так ли называется остров на самом деле, трудно сказать, но то, что на нем есть Соколиная гора – это точно. Здесь, на песках под обрывом, – один из пляжей козьмодемьянцев, куда они переплывают на моторных лодках. А наверху шумят на волжских ветрах зеленоглазые сосны, и падают за ними чередой вереницей то тихие закаты, то закаты ало-синие, в тучевых буграх и венозных прожилках молний, колющих серую воду. И тогда бьет тяжело в берега волновой накат, все усиливаясь, плюясь пеной и негодуя, что идти уж некуда ему, так любящему простор.
Случается здесь, что оцепенелые от жары совершенно безветренные дни сменяются ночами с пылающими звездами и ровным гулом ветра, который гнет чернобыл на острове. Дует он в направлении совершено противоположном дневному. И так длится многие неподвижно-жаркие дни и ночи, тревожные от ветра и глухого ворчания волн в берегах.
Но этот закат был тих. Волга дышала и шлепала сонной волной. С юго-запада шел легкий бриз. Мы сидели у вяло догорающего костра, ели уху и слушали Закидая. Петя Чудаков давно уже подмигивал мне, но не перебивал.
– Ну, а дальше было, мужики, совсем не смешно, – продолжал Закидай, не обращая внимания на его гримасы. – Набиваю кормушки, разматываю «кольцовку» и… Мать моя!.. Черви!.. Вы понимаете, мужики, червей на острове оставил! Это ведь не на сухопутной рыбалке на бережку, извиняюсь, пописать, и под ближайшим кустиком червей забыть. Кустик можно и по запаху найти. А ты не косись, не косись, непьющий! Козел и тот пьет, хоть лечи его у Довженки. И сигарет, бывает, не напасешься. Изо рта тянет бычок и рогом целит, если не дашь… Отвлекся я… В общем, забыл я червей, ребята. А от бакена до острова, сами знаете – не километр, но немногим меньше. И если б на моторе, а то, извиняюсь, гороховым паром тянешь… У вас хоть распашные весла, а тут против волны запузыривай гребками. Доплыл, конечно. Весь в поту, руки отнимаются. Нашел червей… А-а, забыл сказать. Червей уже блудня какой-то затырил и шел, посвистывая. «Стой! – говорю. – Лучше по хорошему остановись и отдай не свое, а то тебе до пенсии левой ногой в бане мыться придется!»
Неделю мне потом фонарика не надо было, ребята… Но червей отстоял. Лег на берегу, радостный и довольный. Знаете ведь, как пишут в некоторых рассказах: радостный и довольный, он вернулся домой. Закурил я на ветерке, от солнца хмурюсь заплывающим глазом, а когда взглянул на воду, то увидел такую картину: лодка моя на волнах качается и, словно деловая женщина, спешит куда-то. Все бы хорошо, но меня-то в ней нет. Мать моя!.. Я прямо в одежде и устроил заплыв на приз братьев Знаменских. А где-то рядом в кустах блудня скрежещет, словно коростель. Сочувствует, видимо, урод! Чем смеяться, лучше бы червей перед рыбалкой копал. Поймал я лодку, конечно. Ну, обратный путь вы знаете… На месте, почти у бакена, якоря опустил, зарядил снасти, жду клева. Сижу опять радостный и довольный, курю, из носа дым клубится, на проезжающую моторку любуюсь, чтоб ей перевернуться! (надо ведь обязательно выпендриться перед рыболовом в «резинке», волной подтыкнуть!) Ну ладно, все равно хорошо: ветерок поддувает, шипит… так это ж моя лодка шипит!.. Полундра!.. Режу якоря, режу шнуры кормушек вместе с «кольцовками». Ну, обратный путь вы знаете… Только в этот раз все немножко быстрее было. Когда на берег вылез, смотрю, блудня в кустах крестится. Ему, наверное, показалось, что это отдельно взятый девятый вал на него надвигается с неимоверной силой или черт водяной в пене мослается.
Лодку затянуть на берег не было сил, ребята. Чалю ее за шнур и падаю на песок. Если и утонет, то волоком на веревке достану. Не «Титаник» ведь. В общем, целых полчаса глаза пузырями лезут, из кормы дым валит гороховый, а воздуха все не хватает. Экология не та, конечно… Отдышался наконец и смотрю на лодку. Пора бы потонуть ей, раз шипела, как теща после получки. Но нет, качается на волнах себе мой «Ветерок» ласковый… Симулянт… А тут опять как раз «Казанка» прошпундыряла неподалеку, чтоб ей перевернуться кверху булями! Лезу в воду, наклоняюсь к лодке, а у нее под днищем эдак: ш-шы, з-зу… как будто из прокола травит. Едва тварь бензиновая прошмыгнула мимо, все стихло… Зря, видимо, я с якорей снимался, троса резал. Ложная тревога вышла. А из кустов блудня скалится сочувственно и тоже заплывает глазами. Ему две недели фонарик не потребуется.
Так что законы физики надо знать, ребята. В реке не только бутылки плавают, звуки тоже распространяются, бурыляют, гады. Вибрация, мужики, – убежденно завершает свой рассказ Закидай и задумчиво ворошит угли затухающего костра.
Вообще-то, его зовут Анатолием. А в быту, да в некой фирме, где он, пятнистый и важный, в охранниках ходит – по имени-отчеству величают. На воде да у костра в веселой компании другой человек делался. Размашистый и почему-то всегда всклокоченный, сыпал он ловкими отбивистыми словечками, взятыми из деревенского детства, всегда чего-то придумывал, суетился, тонул, горел, проваливался в какие-то ямы-шурфы на ровном месте, ругался беззлобно с собаками, которые непременно его облаивали, тоже весело и беззлобно. И отчество выпало Анатолию необычное – Кимыч. Говорит, по словам отца, тогда Кимы в самом спросе были. Мол, в переводе – «комитет интернациональной молодежи», как бы в тон тому времени с его громкими: «раздавим гадину!», «даешь пятилетку!», «хинди-руси – пхай-пхай!»
И вот случилось как-то Анатолию Кимычу собрать нас для того, чтобы продемонстрировать «чайникам скудоумным», нам, то есть, свою новинку – пращу для заброса тяжелых доночных грузил. Мнится, начитался Кимыч Сабанеева, но мы промолчали, с любопытством ожидая, что же будет дальше? «Закидай!» – прогремело над рекой, и в воду полетела сбитая шляпа, а литая чушка-грузило, едва не проломив голову одному из «чайников скудоумных», зависло на соседней липе. С тех пор и стал Анатолий Кимыч Закидаем. А он и не был против, если, конечно, не на работе так назовут…
Над Волгой темнеет небо. В него робко тычутся первые звезды, становятся ярче и проявляются уже россыпью мерцающих точек. Пахнет теплой водой и рыбой, и никак не утихнет звон от долгого дружного смеха. Тишина вздрагивает, пугается, а затем все стихает на мгновение. Но опять взвивается смех и над Волгой слышится далеко: «Закида-а-й! Глаз опухнет!»

На «кольцовки»

Утро тихое и прозрачное по-осеннему. Солнце золотит легкую облачную взвесь. Просторно и широко вокруг. Это ощущение простора создается громадами холмов противоположного берега, далью туманного горизонта, где сходятся волжские берега. В темной воде спит высокое небо.
Мы с Петей Чудаковым якоримся недалеко от бакена. Закидай экономит на якорном тросе: привязывается прямо к бакену, а с кормы швыряет врастяжку тяжелый булыжник, чуть ли не с пуд. Бух!
– Ты, Закидай, лучше бы сразу бетонную сваю привязал, – ворчит Петя.
– А вот поглядим, когда течение дадут, что замурлыкаете. У вас якоря, что ли? Ими только щурят белопузых багрить! – скалится Закидай.
Разбираемся в своем хозяйстве: набиваем кормушки, раскладываем подсачек, готовим снасти, вешаем за борт садок, хоть и, тьфу-тьфу, плохая примета – мочить его заранее, без рыбы.
Закидай чего-то притих. Лежит в лодке, а над ним дым клубится. Видимо, задумался, ожидая течение. Петя, высунув язык, манит кого-то в глубине тяжелой мормышкой с мочкой «навозников». Выше мормышки у него, хитреца, поводочек привязан с еще одной малюсенькой мормышкой, а на крючке опарыш белеет. Вода пока неподвижна, самое время зимнюю ловлю вспомнить. Достаю и я короткий удильник со встроенной катушкой. Под лодкой метров десять глубины. «Шаровидная» долго уходит вниз, наконец кивок выпрямляется, и я, решив, что это уже дно, пытаюсь приподнять мормышку, но леска неожиданно наливается тяжестью. Тук-тук! – отдается в руке… Вываживаю небольшого судачка. Петя сопит и еще более старательно водит удильником, плавно, с тем же высунутым языком и загадочным видом. Моего судачка он словно не замечает. Жалею, что не захватил с собой запасной пленки для фотокамеры. Одну уже отщелкал. Сейчас явно пропадает фотопортрет – эдакий толстогубый всезнайка с хитринкой в глазах, мол, приехал сюда за серьезной рыбой, некогда мне ерундой заниматься! Мне смешно. Но тут кивок его удочки резко вздрагивает, и Петя действительно подсекает какую-то рыбину! «Ага!» – торжествует приятель. Он приговаривает, колдует, мучает кого-то там, в глубине, и наконец вываживает… ерша с комком невесть откуда принесенной тины. Закидай видит Петин «улов» и ехидно кричит из своей старой посудины:
– Води-води, Чудаков! Главное, слабины не давай, а то уйдет!
Петя хмурится, но как-то быстро светлеет лицом и смеется вместе со всеми.
Между тем, ерши всерьез взялись за наших червяков. То и дело стряхиваем с крючков сопливых мародеров, поднятых с десятиметровой глубины. Закидай, так и не намочив снасти, время от времени раскатывается смехом и возгласами-подначками. Нам все это надоедает, и мы, смотав удочки, лежим в лодке, смотрим в белесое небо и слушаем приемник, который торчит из кармана Пети. «Пискун», прокопченный дымом костров, давится обычными мрачными новостями и, наконец, прокашлявшись, мурлыкает что-то знакомое и сладкое, как дешевое «Волжское» вино по рубль семь и губы шестнадцатилетней девчонки на танцплощадке. Семидесятые… Наши семидесятые, когда битловский «пласт», однажды переписанный за пятерку у «фарцы», превращался уже в результате стократной переписи с кассеты на кассету в едва понятный гул, но все равно слушали и взасос целовали своих голубоглазых подруг-малолеток, пахнущих сладким молочком, «Вермутом», испугом первых откровенных ночей и свежестью летнего дождя… Джон, Ринго, Джордж, сэр Пол Маккартни, тогда еще просто – Пол… Случалось, не спали ночами, чтобы выловить их голоса среди треска «глушилок» по «Голосу Америки». А сейчас звенит над Волгой «Бэнд оф зе рауд», естественно и обыденно, в одном ряду с пронзительной до слезы «Осенней песней» Чайковского, с «Белым пеплом» Александра Маршала, звучащим добротно-крепко, и до оскорбления равноправно – с писком надоедливой «попсы». Но все равно сдавливает грудь, и бегут по спине торопливые мурашки-восторженки…
– Ну, опять врубили свое джиу-дзи! Течение дали, охламоны! – ворчит на соседней лодке Закидай и бухает уже кормушкой с таким же тяжелым булыжником. Наваждение кончилось.
Готовим и мы снасти. Забрасываем кормушки с кашей и жмыхом. Из кормушек торчат веточки свежего укропа. Бывает, иногда манит запах свежей зелени избалованную рыбу, может быть, своей необычностью и пикантностью. На шнуры кормушек через прорези надеваем тяжелые кольца. В отверстиях колец свободно ходит основная леска. А за кольцами вьются на течении длинные подлески с поводочками и крючками. В самой струе, в крупицах теплой каши и жмыха, в аромате укропа и подсолнечника играют крючки с червями и опарышами. А наверху, в лодке, установлены почти вертикально бортовые удочки с жесткими не по-зимнему кивками-сторожками. На них, подрагивающих в такт волне и быстрым струям, подвешены маленькие, но звонкие колокольчики.
Все, снасти установлены. Полулежим в тесной лодке, упираясь ногами друг в друга, и смотрим зачарованно на сторожки. Течение, ускоряясь, начинает чуть разворачивать нашу лодку, и тогда уже лески «кольцовок» начинают опасно сближаться. Зацепы в таком положении неминуемы, и мы подтягиваем один якорный трос. Лодка выравнивается. Так держать…
Не проходит и десяти минут, а Закидай уже взмахивает подсачеком. «Взял! – кричит. – Нет, фиг!» – уже в отчаянии. Крупный подлещик, блеснув золотом, шарахается от подсачека и уходит, всплеснувшись на поверхности.
– Надо было снизу подводить, – лениво советует Петя.
– Снизу-снизу, сам знаю, да вот не утерпел, хотел быстрее. Давно не ловил, – оправдывается Закидай в горечи.
Мы понимаем его.
Тук-тук, триньк, дзинь! – дергается сторожок у Пети. Оп! Товарищ подсекает и, бросив удильник, осторожно подтягивает рыбину за леску. Лещ! Больше килограмма. Он тяжело заплескался в широком волжском садке, изумленно утыкаясь в сетку и покрываясь алыми каплями. Выперло, видимо, перепадом давления. Поднимаю его в садке и любуюсь рыбиной. Хорош! А Петя тычет меня.
– Хватит, сглазишь! Клевать не будет!
А мне и некогда ему возражать. Сторожок моей «кольцовки» резко выпрямляется и, снова согнувшись, бьется уже нервно и сильно. Колокольчик заходится звоном. В руке елозит леска, ставшая неподатливой и упругой. Где-то в глубине виснет на ней тяжелая рыбина, ворочаясь на течении упрямо и несогласно. Медленно подтягиваю ее, а Петя готовит подсачек. Взял! Еще один лещ. Ну, чуть поменьше, пусть и подлещик, но золотист и темен по-матерому, может быть потому, что с глубины поднят. Это уже не прибрежный серебристый подлещик-дощечка.
Так и ловим. То Закидай, то Петя, то я нет-нет да и поддернем подлещика, изредка и язик ударит по насадке с налета, заставляя бренчать колокольчик и трястись удильник в лодке. А в самый разгар лова к нам подрулила моторка.
– Как дела, мужики?
– Да нечего, теребит немного.
– Больше пяти не переловили?
Э-э, видать рыбнадзор пожаловал… А они – сразу к Закидаю. Хоть и не ГИМС, а грозят штрафом за то, что к бакену привязался. Закидай долго разглядывал их удостоверения, а потом взвился:
– Господа, тьфу, товарищи, то есть ребята, так я в минуту переставлюсь! Мне, едрит через коромысло, только друзьям конец подать, и причалюсь за милую душу, а бакен мне ваш, что собаке пятая нога! – и сыплет своими деревенскими прибаутками с сочным матерком. Но те, хоть и посмеиваются, а гнут свое: плати, мол, штраф, и все тут, еще и перелов с тебя, поскольку билета не имеешь. Тебе, мол, больше трех кило ни-ни… Закидая просто так не взять. Блеснула на солнце бутылка, и разговор принял совсем другой оборот… Зажурчали что-то свое, тихое, понятное. А там и анекдоты посыпались. Отъезжали служивые, махнув на прощание рукой и пожелав удачи. О пяти кило нормы и не вспоминали. Тоже ведь люди. К тому же и день выходной.
Ловим дальше. Но Закидай не может без приключений. Ближе в вечеру, когда нас уже скрючило в лодке, а ноги занемели, как деревяшки, у Закидая послышались странные звуки: хлопок и сразу тонкое, словно вой шакала в зарослях кизила:
– У-у, разорвись земля и небо! – а дальше все забористо, трехэтажно и непереводимо…
– Ты чего, Анатолий Кимыч, голосишь? – опешил Петя. – Что случилось?
– Да опять калоша старая подвела! К берегу плыть надо.
Выяснилось, что, доставая вымытую течением кормушку, ткнул Закидай пластмассовым мотовильцем в баллон своей старой лодки. Этого хватило, чтобы ее распороть.
Спасения на водах не понадобилось. «Старая калоша», на удивление, имела все же еще перемычку между баллонами, и поэтому сдулась не вся, а наполовину. Закидай, проклиная все на свете, смотал кое-как снасти и поплыл к берегу. Мы снялись с якорей и двинулись вслед за ним, чтобы подстраховать его в случае чего. Да и поймано было уже достаточно.
Вслед нам насмешливо кричали чайки, передразнивая, очевидно, Закидая. Со стороны «Кузьмы», наискось, шел почти попутный волновой накат, подгоняемый вечерним бризом. А за Соколиной горой плавало в тающих облаках усталое солнце. Закончился еще один день.

Запах копченой рыбы

На острове взялся Закидай мастерить какое-то хитрое сооружение. Сосредоточенно так, молча. На него это не похоже. Вбил длинные колья по квадрату, скрепил перекладинами, и на получившийся высокий каркас прицелился напялить полиэтиленовый мешок, склеенный, видимо, еще дома. Мы заинтересованно глядим, чем же закончится строительство? На вопросы Закидай не отвечает, только кряхтит и сигаретой пышет. Наконец приволок товарищ ведро, а в нем – рыба. Первого еще дня засола.
– Коптильня, – догадался Петя. – А я думал, сауну строишь или часовню походную.
– Вот-вот, тебе умнее не придумать, – ворчит Закидай. – Рыбу будем есть копченую. Дуй, Петя, с утра за пивом в Кузьму.
Оказывается, вычитал где-то Анатолий Кимыч, как можно быстро и без затрат приготовить рыбу холодного копчения в походных условиях. Меня берут сомнения. Чего-чего, опыт строительства коптилен уже имел. Не такие, конечно, сооружал, а с топкой, дымоходом и трубой для выхода дыма, куда подвешивался малосол. Сколачивали наскоро и дощатые камеры-сарайчики, подведя снизу дымоход. Здесь же, на Соколином острове, когда-то ночи не спал у тлеющего огня. Наловчился готовить рыбу за два-три часа, пальчики отъешь… Но был продукт горячего копчения. Какой-такой секрет знает премудрый Закидай? По его словам, все просто. В каркасе развешивается подсоленная рыба, под ней разводится костерок до образования углей, а затем натягивается на каркас полиэтиленовый пакет. Дыму, мол, деваться некуда, и рыба просто млеет в нем, ароматном, стонет от удовольствия… В угольки время от времени подбрасываются ольховые ветки, на худой случай – ивовые. К утру – доставай рыбу да пиво наливай!
У нас текут слюнки, пока рассказывает Закидай, но осторожный Петя не дает развешивать сразу всю рыбу.
– Ты сначала проверь, испытай, а к пиву двух десятков подлещиков хватит, еще домой взять останется.
– Крохобор! – щурится презрительно Закидай. – Широко жить надо!
– Не крупна ли для копчения? – спрашиваю, показывая на нескольких висящих килограммовых лещей.
– В самый раз!
Мы с Петей занимаемся костром и ужином, а Закидай солит пойманную рыбу и возится у своей коптильни. Потом лежим у костра и слушаем Закидая.
– Этот бакен, мужики, не простой, заколдованный, – с придыхом округляя глаза, пугает рассказчик. – Довелось как-то провисеть на нем одному рыбаку всю ночь. Выплыл он на таком же, как у меня, старом кондоме, не к столу будет сказано. Один стоял он на якорях, кругом – ни души. Ну, порыбачил, поймал чего-то на уху… и лопнул. Потерпел катастрофу. Прямо по швам разошлась лодка. Кричи не кричи, за километры никого нет. Вот он и прицепился к поплавку этому кромочному. Час сидит, другой… Ночь наступила. Охрип он орать-то… Все равно без пользы. А потом, говорит, в полночь, поднялся свет из глубины, и замерцали в этом свете утопленники, будто все собрались, что за многие годы в этих местах ко дну пошли. Словно рыбки зарезвились, но все страшные, как черти, рыбами объеденные. С одного уже кожа поползла чулком, только зубами скалится. Другой, раздутый и синий, как медуза колышется и руки тянет к рыбаку жалобно. Возьми, мол, к себе погреться… Натерпелся человек за ночь, поседел. Может быть, галлюцинации были у него. А когда к утру прояснило, ткнулось чего-то в ногу рыбаку, тихо так, как бы ощупывая. Смотрит, а это настоящий труп приплыл к нему по течению и прижимается лицом-подушкой к ноге, трется. Рыбак – от него, а утопленник, как намагниченный, к нему тянется. Оттолкнул он труп ногой. Тот поплыл дальше, но лицом все оборачивается и выеденными глазницами с укором на него смотрит, рукой поднятой грозит. Сняли потом рыбака с бакена, но долго он еще с ложки кашу ел, родных не узнавал, в постель под себя писал. Так-то вот, – закончил рассказчик.
– Закидай, а это случайно не ты под себя писал? – спрашивает Петя, давясь смехом.
– Нет, не я, – серьезно отвечает Закидай. – Но человек мне знакомый. Не простой этот бакен, мужики…
Утром мы проверяем рыбу. Она не готова, только распарилась, потекла соком и жирком.
– Пива не будет, кина тоже, – съехидничал Петя, и мы опять поплыли к бакену.
– Вы, мужики, гоните в Кузьму, как договорились. Рыбу беру на себя, – уверенно крикнул вслед Закидай и остался доводить продукт.
В полдень, отловившись, мы с Петей снялись с якорей и поплыли в Козьмодемьянск. Купили кое-что к обеду, «беленькую» прихватили в честь завершения рыбалки. Ну, и конечно заказ Анатолия Кимыча выполнили. Человек рыбалкой пожертвовал ради дружеской беседы за пивком с рыбкой.
На острове обнаруживаем спящего под кустом Закидая. Коптильня уже не дымится. Пленка на ней почернела, отвисла от солнечного зноя и похожа на блестящую сморщенную шкуру моржа или какого-то невиданного морского змея.
– Ну, наверное, поспела рыба? – Петя неуверенно тычет пальцем в сторону коптильни. – Пора мастера будить.
Но тут пахнул ветерок, и донеслись до нас странные звуки и запахи. С нехорошим предчувствием мы сдергиваем полиэтиленовый мешок и обнаруживаем под ним раздувшиеся тушки подлещиков, облепленные мухами. Гудело и смердело, как на свалке…
Пиво мы пьем с малосолом-маканцем, сохраненным Петей. Закидай смущенно покашливает и отворачивается от коптильни.
– А все равно, мужики, хорошо! – делает он неожиданный вывод, и мы совершенно искренне соглашаемся с ним…

СТРАННЫЕ ЛЮДИ

Будильник

Леве Шаманову лет за сорок. Он хороший товарищ: отзывчивый, веселый и простой, как потертый сапог ОЗК, к тому же – инженер, видимо, с пеленок. Но имеет Лева две странности: его длинный, морковкой, нос всегда чем-то вымазан и любит товарищ попадать в разные истории, ну и нам с ним достается за компанию. Вовка Сапожников не такой, скажет, как выпьет: «Ты чего, Шаман, желуди рыл носом или роды принимал приближено визуально?» Лева не обижается. Улыбнется только и пинка даст по-дружески. Хорошо мне с ними, но бывает иногда шумно в нашей компании.
Вовка Сапожников, несмотря на свою мужскую красоту и первобытную шерстистость, от которой падали все местные Дульцинеи, имел тоже странность не странность, но особенность. Он всегда бросал курить. И делал это по своему методу, который мне казался несколько мазохистским. Купив пачку дорогих сигарет, он ровно в назначенный час, лучше по «Маяку» или Пулковскому меридиану, на шестом «пике», тютелька в тютельку, поджигал сигарету и выкуривал ее до фильтра. Если не попадал в вышеуказанный «пик-пик» по причине отсырения зажигалки или неожиданного шквала Новороссийской боры, дело считалось испорченным вконец. Вынималась еще одна сигарета, выдерживался томительный час и… Наконец-то! Чистая работа! Сигарета зажигалась исключительно точно на последнем сигнале «Маяка». Она также выкуривалась под самый корень, то бишь фильтр, а затем из пачки вынимались оставшиеся дорогие сигареты и уничтожались все без остатка путем ожесточенного раскрошения. Иногда казнь окаянной «травы никоцианы» производилась банально просто, хотя не менее торжественно. Вовка царственно швырял пачку в воды бегущей реки и хохотал сигаретам вслед, как безумный отец Федор, сидящий на кавказском хребте.
Утром можно было наблюдать Вовку, пасущегося на берегу и подбирающего желтые «бычки». Можно было заметить его и у сторожки деда Конфуция, где Вовка униженно клянчил свернуть «козью ногу» из махры, от которой у хозяина в избе вымерли не только тараканы и жена, но и любимый спаниель. Вот такие у меня товарищи. Ничуть не хуже других. О себе я не стану распространяться. Кто в этом мире нормален?..
И вот случилось нам заночевать в некой деревне, где не было ни одного магазина, но имелись пять шинков с самогоном. Приехали под вечер. На лед идти поздно и делать вроде нечего, кроме как спать или «еще чего»… Ну, и решили именно «еще чего»… Хозяина угостили, дядю Мишу. Тот оказался тот еще – пил из литровой кружки. Может, привык из нее молоко цедить, раз корова на дворе? Когда все закончилось, принес старина и своего «пузодера». Попробовали.
– Вы этим грызунов вытравливаете? – интеллигентно поинтересовался Лева.
– Дык, сами пьем, – ответствовал дядя Миша, не морщась опрастывая вторую кружку.
Посидели. Вышли во двор, а там светло, как в Лас-Вегасе. Белотелая Луна подмигивает интимно и вертится вокруг березы, как стриптизерша на шесте. Звезды почему-то скачут, словно блохи с хозяйской фуфайки. Красота неизмеримая! И тут из-за коровника, шлепая подшитыми валенками, вышла Она!.. Царица! Дульцинея!..
– Моя, – двумя ртами улыбнулся дядя Миша, блестя четырьмя глазами. – Дочка, кобыла великовозрастна… Никак замуж не отдам.
От Вовки Сапожникова посыпались неоновые искры, усы встали вверх, а грудь выгнулась, словно питерский разводной мост. И мы с Левой поняли, что только остается или любоваться лунным стриптизом, или идти спать.
– Мужики, – завистливо сказал Лева. – Вставать рано на рыбалку. Нужен будильник.
– Когда есть петух, будильник ни к чему, – пояснил дядя Миша.
Но Лева не поверил и, как настоящий инженер, принялся чего-то мастерить. Он выпросил у хозяина пару дырявых тазов, оставил часы-ходики без гирек, кощунственно похитил с божницы лампадку.
– Когда перегорит вот этот шнур, гирька сорвется и ударит в край этого таза. Он наклонится и, падая, соответственно заденет второй таз. Мертвый проснется, – невнятным шепотом объяснял мне Лева. – И будет это ровно в пять утра. Я все рассчитал. Чики-чики…
Вовка Сапожников куда-то исчез, а нам с Левкой чудилось все, что за перегородкой то ли били кого-то, то ли боролись там. Старая изба качалась и скрипела.
– Вот глупые, разгулялись на ночь. Спали бы, – сказал Лева и заснул. Уснул и я.
… И был взрыв ли, падение метеорита, набег индейцев сиу, приземление НЛО, свершение пророчества Апокалипсиса, короче – громко… Во дворе скакал странный всадник: то ли бурсак на ведьме, то ли Вакула на черте, только почему-то без одежды. Дядя Миша палил в воздух из фузеи образца 1812 года. Лева бился у стены, пытаясь вытащить свой нос из отверстия, проточенного жуком-короедом. Только я был холоден и спокоен. Аккуратно положив на лавку упавшие тазы, я повесил гирьки на ходики, вернул под образа лампадку и посмотрел на свои часы. Было ровно двенадцать часов ночи. Чики-чики…

Как мы строили землянку

Печку мы привезли с собой в багажнике машины. Дальше она уже катилась сама по гладкому льду, подгоняемая крепкими пинками Вовки Сапожникова. Первый лед был чист, как щеки Левы Шаманова. Перед рыбалкой он почему-то всегда брился и освежался «Нивеа фо мэн», словно перед интимным rendez-vous или готовясь в последний путь. Вовка же, напротив, обрастал шерстью еще гуще, а освежался только пивом.
Солнце щурилось и подмигивало сквозь драный ветром березняк. Вороны орали во все горло. А вышли из протоки на чистину, и даже Вовка чуть не прослезился. Перед нами лежала непорочно-девственная гладь, залитая солнцем.
Пока дошли до острова, строить что-то основательное было уже поздно, и мы решили соорудить для начала вигвам, как делал когда-то друг степей и прерий Чингачгук-Большой Змей. Вовку Сапожникова оставили на льду: ловить живцов и расставлять жерлицы, а мы с Левой Шамановым занялись стороительством. Наломали, напилили сухих берез, сволокли их на бугорок и задумались. Поскольку коварный ирокез и гордый команч жили в местах, где оленей и прочего крупнорогатого скота было больше, чем мышей на нашем острове, то естественно, что свое жилье они закутывали в шкуры сиих убиенных животных. Мы же, несчастные дети цивилизации, ограничились тем, что сколотили что-то вроде низких нар на троих, воткнули рядом печку и обнесли все это по кругу кое-как прилаженными жердями, связав их сверху в пучок. Щели позатыкали сухим камышом и чахлым еловым лапником. За неимением шкур обтянули жилье полиэтиленом. Едва закончили с отделочными работами, как в лесу послышался треск.
– Мужики! – еще издали начал орать Вовка. – Щука дуром прет! Одна зацепилась, поднять не могу!
Мы кинулись на лед. Кругом «горели» флажки. Сердце екнуло и провалилось куда-то под мышку. Вот оно, Эль-Дорадо! Давно ждали мы такого щучьего жора.
– Где здоровая? Показывай! – нетерпеливо приплясывает Лева. – Сошла уж, наверное?
– Сидит… Я ее багориком зацепил и к дереву привязал, – самодовольно лыбится Вовка Сапожников.
И точно: торчит багорик из лунки, а от него веревка тянется к палке, вмороженной в лед. Тянем багорик – не подается. Лева упал на колени, торопливо разгреб руками ледяную крошку и заглянул в лунку.
– Так это же бревно!..
– Не может быть! – не верит Вовка. – Она шевелилась…
– Шевелилась-шевелилась, «чайник»! Сам посмотри!
Смотрит Вовка Сапожников, потом – я. Внизу, колыхаясь на багре, висит суковатая коряга, позеленевшая от старости. Бросаем эту жерлицу и бежим к остальным, где алеют поднятые флажки. На тройниках бьются насаженные Вовкой здоровенные окуни, размотавшие леску на катушках. Они неохотно отрываются от дна. Некоторые захлестнулись за топляки. Только леску резать.
После многозначительного молчания Лева Шаманов наконец спрашивает:
– Это у тебя что, живцы?
– Живцы, – невинно отвечает Вовка, ероша шерсть на ухмыляющейся морде.
– На американского маскинонга ориентировался или на песчаного долбоноса?
– Так на щуку, – машинально отвечает Вовка, а потом взрывается: – А я знаю, какой живец нужен? Может быть, я вообще жерлицами первый раз ловлю. Чего клевало, то и ставил.
– Ты же говорил, что не одну собаку на этом деле съел…
– Говорил-говорил…
– А рыба мерная, – задумчиво смотрит Лева на Вовкиных окуней. – Утром на блесну попробуем. Кстати, эти живцы, как ты их называешь, флажки и подняли.
Вигвам наш оказался в смысле ночлега – полный «фиг вам», как выражался известный Шарик из Простоквашино. Печка давилась дровами и вместо жара душила нас едким дымом. Инженер Лева, следуя правилам, снабдил буржуйку изнутри гнутым железным листом. Это чтобы тепловые килокалории не вылетали сразу в трубу, а двигались по хитрому ходу в виде буквы «ЗЮ», раскаляя бока печки. Чего, мол, зря небо греть? Но то ли сварщик был с похмелья, то ли тепло с дымом перепутали выход, но вскоре мы были похожи на черных аборигенов Уагадугу, правда, с разницей в климате.
Ночевали мы у костра, сжигая постепенно стены разобранного вигвама. С утра мы отмылись от черноты горячей водой из котелка и принялись копать котлован под землянку, по очереди дежуря у жерлиц. Щука брала вяло. К полудню было лишь четыре подъема. Попались две щучки, немногим больше килограмма, да окунек с полкило. Блесенку хватали окунишки с ладонь. Удивил Вовка Сапожников. Уйдя на очередное дежурство, он вскоре вернулся с пакетом крупных окуней и щучкой-«карандашом».
– Это не жерличная, – ухмыляется товарищ.
– Руками что ли ловил? – не верит Лева.
– Резинку хватают, словно взбесились, – Вовка достает из кармана крошечного виброхвоста с оторванным хвостом. – На мормышку нацепил в порядке эксперимента. И вот.., – он показывает на кучу рыбы.
Мы лихорадочно роемся в коробках со снастями и бежим на лед.
– А кто копать будет?! – вопит вслед Вовка, но мы делаем вид, что не слышим его, и только ветер свистит в ушах да трещат под ногами сучья.
На льду ходим по лункам и полощем виброхвостов на мормышках. Ни поклевки…
– Обдурил Сапог, – вздыхает Лева. – Надо было динамиту перед рыбалкой накопать. Говорят, клюет безотказно.
Тук! – ударило вдруг по удильнику. Подсекаю и вытаскиваю лишь обрывок лески. У Левы – то же самое.
– «Щипачи», видать, вышли на охоту. Они и разогнали окуня, – гадает Лева.
– Похоже…
Нам не везет. Мы с Шамановым и вдвоем не налавливаем столько рыбы, сколько Вовка за полчаса надергал. Возвращаемся и сменяем усталого и злого товарища.
Вечер наполз ветрено и мглисто, с низкими синими тучами, из которых посыпался колкий снег. Алую полоску заката словно сдавило, прижало тяжелым небом, затем и совсем погасла она в клубящемся сумраке. Замигали огоньки дальних деревень. Потянул вдоль проток ровный ночной ветер, шурша сухой поземкой.
Мы, торопясь, мастерим нары в котловане, стены из сухих жердин, перекрытия. Устанавливаем печку, вырвав из нее кое-как злополучный железный лист. (Сварщик точно был с похмелья). Но крышу настелить не успели. Решили временно натянуть полиэтилен, снятый с уже упомянутого вигвама, а трубу выпускаем на стыке двух кусков пленки. Раскочегариваем докрасна «буржуйку» и заваливаемся на нары, с наслаждением расправляя гудящие ноги и руки. Тепло, уютно…
– Хорошо-то как, – блеет Лева Шаманов. Вовка хочет чего-то сказать ему, по видимому, в тон Левиной восторженности, так как шерстяная морда его расплывается в довольной улыбке. Но тут слышится треск, и вот мы уже лежим на земле.
– Стойки слабые, – профессионально замечать Лева.
– А кто делал?! – рычит Вовка. – Я тебе говорил, давай дубок запилим, а ты – чики-чики… Двоечник!..
Устраиваемся около печки на березовых жердях. Это все, что осталось от нар. Но рядом с буржуйкой тепло, пышут жаром ее бока, налившиеся мерцающей алостью. И я незаметно засыпаю.
В череде бессвязных отрывочных ведений и мутных образов вдруг возникает сказочно цветной песчаный ландшафт, где разгуливают крутобедрые мулатки цвета кофе. Форма одежды – топлес. А у иных только коралловые ожерелья болтаются на шоколадных грудях шестого номера. На пальмах раскачиваются то ли местные бомжи, то ли мартышки, сбивающие орехи почему-то в форме бутылок. Солнце палит в лазурном небе все сильнее и сильнее. Вот оно раскалилось докрасна, и жар его стал невыносим. Ох!.. Просыпаюсь от жжения в боку. Мой камуфляжный бушлат тлеет и чадит горелой ватой. Выметаюсь из котлована и танцую английскую жигу на своей верхней одежде, как шаман, объевшийся мухоморов. Бушлат шипит, но не сдается. От него валит мерзкий дым. А из котлована доносятся хохот, стоны и рев восхищения верных друзей. Это все мы уже проходили, и со стороны мои пляски выглядят, наверное, довольно забавно. Успокаивает лишь то, что горели мои напарники уже неоднократно, и гореть им, вероятно, и сегодня, поскольку тоже к печке жмутся. Может, и я посмеюсь… Но судьба распорядилась иначе… Полиэтиленовая крыша, отяжелев от свежего снега, с шумом обрушивается на товарищей, а из-под нее, словно из раздавленной бани, выбрасываются клубы пара вместе с нехорошими словами, междометиями, запятыми, а потом и вместе с моими друзьями, дымящимися и воющими, как китайские петарды…
Серое утро мы встречаем у весело гудящей печки, дым которой уходит прямо в небо, завешанное мутными облаками.

Медвежья болезнь

Глухой ночью меня разбудил телефон. Чертыхаясь, снимаю трубку и спросонья слушаю какое-то бессвязное бормотание, мурлыканье с причмокиванием и жаркий шепот. С трудом догадываюсь, что это Вовка Сапожников и явно не первой свежести.
– Саня, я за тобой заеду. Собирайся.
– Куда? Ночь на дворе. И как ты за руль сядешь?
– Шамана озадачим. Я ему позвоню.
Выяснилось, что у Вовки накануне случилась беда, а точнее – годовщина свадьбы, какая, он уже не помнит. И, как принято, в этот день собирались в семье Сапожниковых сонмища подруг жены. Все с хорошим аппетитом, свежими новостями и кипучей энергией. От их гулких меццо-сопрано у Вовки обычно случалась мигрень. Он уходил курить на лоджию, но его доставали и там. «Вовунчик, зайка, да ты животик отпустил! Ну, совсем бегемотик! Пупусик этакий! – трепали его за щеки, тыча в пупок. – Ты только послушай… Знаешь Люську? Ну, эта, которая с Сережкой развелась? Да знаешь-знаешь! А Сережка ведь совсем охамел… Только он зря с Наташкой…Да ты послушай, что расскажу… Симпатяга…»
Его трепали, тыкали, прижимались, рассказывали про Танек, Валек, Наташек и т.д. и т.п. Жена делали круглые глаза и ревновала. Вовка притворялся пьяным и уходил спать. Но его поднимали с постели. Он, чувствуя, что может кого-нибудь убить, действительно напивался в дым и спал уже, где придется.
– Саня, спаси! – не шутя молил Вовка. – Эти пьяные курицы проснутся и совсем замучают.! Поехали на озеро, отдохнем. Я уже собран.
– Так тебя искать будут.
– Это ничего, я записку оставил.
Озеро было бело и пустынно. В эту пору здесь редко можно было встретить рыболова. Только драные на гону волки злобно щерились в ельниках, да кружил над нами старый ворон, кося глазом на рыбацкие ящики, из которых доносился до него запах теплых котлет, сала и хлеба. Вовку тянуло в глушь, и я понимал товарища, хотя понимал и то, что среди зимы на этом лесном озере ничего не поймать, кроме разве что окунишек с ладонь.
Почти на самой середине озера моя лыжа утыкается в лосиный череп, присыпанный свежим снегом. Разгребаем снег и обнаруживаем разбросанные кости, дочиста обглоданные крепкими зубами.
– Это кто его? – интересуется Вовка.
– Волки. Загнали на лед. Их здесь сейчас немеряно развелось. Может, поскользнулся или ногу сломал, провалился в старую лунку. Тут его и сожрали.
– Мужики, а если и нас так? – спрашивает Сапожников.
– Запросто, – скалится Лева Шаманов. – Эх, Сапог, сидел бы сейчас с женщинами, в тепле. Селедку бы «под шубой» трескал с водочкой. А у них юбки короткие… Можно было бы и налево сходить. Ты дамам нравишься. Чего тебя понесло к холодной лунке? Лучше бы у теплой грелся…
Глядя на Вовкино поскучневшее лицо, мне показалось, что эти разумные мысли впрямь промелькнули в его голове.
Зимний день короток. Едва мы успели надергать десятка три окуньков, как пора было идти готовить ночлег. Недалеко от берега чернел балаганчик без крыши. Сложен он был попросту: четыре стены со входом, нары по бокам, а в центре – очаг. Построили его местные люди, приходящие сюда по весне колоть острогой и стрелять икряную щуку на разлившейся речушке.
Наломали мы с запасом сухой ольхи, распилили, накололи дровишек из сосновой сухостоины, положили на ночь в очаг два полусырых березовых бревна, чтобы не сразу прогорели, и завалились на нары, пригревшись у костра. Вовка достал «беленькую», реквизированную у женщин, нарезали сало с чесночком, колбаску нашинковали. Даже селедка «под шубой» была на столе. Сапожников и ее умыкнул, привезя в банке-ведерке из-под майонеза, правда, уже в перемешанном виде.
– Еще сделают, курицы. Все равно только трещат. Голова от них болит.
– Так она у тебя от другого болит, – посмеивается Лева.
– Это прошло…
Посидели, поговорили, глядя в звездное небо, а потом задремали. Проснулись мы от Вовкиного крика:
– Э-эй! Мужики, кто-то ходит рядом! Шатун, наверное, или волчара матерый!
Мы прислушались. Действительно, неподалеку хрустел снег под чьими-то торопливыми тяжелыми шагами. Костер безнадежно погас. Чтобы его разжечь, надо было нащипать соснового смолья, но Вовка как-то умудрился раздуть холодные угли, подернутые пеплом. Сделал он это настолько быстро, что мы глазам своими не поверили, глядя на его лихую умелость, которой Сапожников никогда не отличался. Он развел такое пожарище, что задымились стены балаганчика, а от нас повалил пар.
– Ты чего, Сапог, крематорий, что ли, решил организовать? Так нам еще рано, – ворчал Лева.
– Ничего-ничего, мужики, – бормотал Вовка. – Тепло костей не ломает.
– Жар костей не ломит, – поправил я.
– Ничего-ничего, мужики, – заклинило Вовку. – Лишь бы светло было. Хрен его знает, кто тут шляется по ночам!
– Это у тебя от водки. Синдром похмелья, алкогольное голодание клеток, глюки, ночной испуг, сдвиг по фазе, – авторитетно перечислил симптомы Шаманов. – Чайку попей с водкой, успокаивает.
Но тут Вовка схватился за живот и быстро засеменил за угол балаганчика, не отходя, впрочем, далеко. Мы с Левой засунули носы под вороты бушлатов.
Всю ночь Вовка, озираясь, палил в костре сушняк и бегал за угол, а мы с Левой Шамановым не вылезали из-под бушлатов. А утром я надел лыжи и вышел из жилья. Вся поляна рядом с балаганчиком напоминала минное поле. Сторонясь «мин», я обошел бугор и обнаружил лосиные следы. Видимо, ветер был от зверя и он нас каким-то образом не учуял, хотя и несло по округе дымным кострищем. (Следует сказать, что подобный же случай произошел здесь же октябрьской ночью, только у балаганчика топтался медведь-муравьятник. Утром мы нашли его следы и развороченные пни. Наверное, столько сейчас в лесу кострищ и стоянок людей, что и звери привыкают к ним).
Лосиный шаг, судя по следам, был вначале размеренно спокойным, прогулочным. Но потом следы круто повернули в низину, заросшую частым березняком, и дальше уже пошли на махах, чиркая по снегу. Рядом с этими торопливыми следами виднелись россыпи катышей-шариков. По всей видимости, и у лося от Вовкиного крика случилась «медвежья болезнь»…

Бочка щук

Занесло нас однажды в самую глушь, в верховья речушки Рутки. Если посмотреть по карте, то селений там – кот чихнул. Испуганно сторонятся друг друга на многие десятки километров. Только штрихи-черточки болотин указаны да зелень непроглядная лесов намалевана. А до Кировской области – всего восемь километров, если напрямую по этим же самым болотинам, где только лешаки в карты дуются с похмелья, и кикиморы с шишигами самогон настаивают на клюкве. За границей у соседей селениями тоже не богато. На всю Кировскую, наверное, столько народу не наберется, сколько толпится в одно китайском городке Чунцине. Но зато не тесно…
А началось все с того, что Вовка Сапожников ворвался со стеклянными глазами и начал вещать громко и смутно:
– Щука бочками!..
– Грузите апельсины бочками? Привет от братьев Карамазовых? Ильф и Петров? – не понял Лева Шаманов.
– Шаман, проснись! Щуку бочками ловят!
– Ты спокойней-спокойней. Способ новый узнал?
– Да нет! – горячился Вовка. – С командировки товарищ вернулся. Полмесяца был. Работал там и на старице утрами-вечерами железку бросал. Обычную покупную дешевую блесну, безделушку. Но главное не это. Спиннинга у него не было, так он от руки воду цедил. Как камень швырял. А рыба дуром на крючок вешалась. Когда за ним на машине заехали, бочку засоленной щуки грузить пришлось!
– Не свистит твой товарищ?
– Сам видел и рыбу, и снасть! – клянется Вовка Сапожников.
Совещание было недолгим. Отпуска у всех. Жены мельтешат перед глазами с утра до вечера, политработу проводят с распиловкой черепной коробки. Мол, чего это вдруг под мойкой пустые бутылки зазвенели? А в то, что барабашка-домовичок в квартире завелся, не верят. Женское мышление, никакой фантазии…
И понесло нас куда глаза глядят. И места не знали и дороги – одно направление. Выгрузились в лесном поселке и спрашиваем Вовку:
– А теперь куда?
– Туда, – уверенно машет Сапожников куда-то в сторону чапыжника.
– Идти-то далеко?
– Да нет, товарищ говорил, рукой подать…
Потом только определили по карте расстояние по той же упомянутой прямой. Чуть ли не в двадцать восемь километров растянулась эта самая прямая, чтоб ей, извилистой, пусто было!
На пышущей жаром песчаной дороге загорали ящерицы, удивленные глухари, давно, очевидно, не видавшие человека, лениво взлетали за пятьдесят шагов, а потом крутили куриными головами с придорожных сосен. Совсем рядом «чуфыкали» тетерева, перепутавшие лето с весной. Раза два дорогу пересекал многозначительный след, и Вовка удивлялся:
– Что это за здоровый мужик тут шляется, ягоды что ли собирает босиком?
– Этот мужик тебя вот сейчас обойдет, за сосной встанет и башку – р-раз! Оторвет, короче, с кишками вместе, как у мухи открутит. Ты чего, медвежьего следа не видел что ли?
Вовка притерся ближе к нам и шел теперь, заглядывая за каждую сосну. Двигались вначале бодро. Но с каждым километром в рюкзак словно подкладывали по кирпичу. Комар лютовал и жег потные лица, мошка лезла в глаза. Над всей этой сволочью «мессерами» барражировали слепни, тоже норовя под шумок урвать свой гран-кусок хлеба, то бишь рюмку-другую нашей крови. В миражах плыли то стакан ледяного пива, то минералка, шипящая и плюющаяся пузырьками, то струя простой воды из-под крана. Теплая бурда, что плескалась в наших флягах, водой называться не имела права. Сосны качались и кружили по обочинам хороводы, в каждое плечо вонзили по финскому ножу, ноги тряслись, словно в огненной самбе, а в тупой голове щелкал метроном.
И чудилось ли нам в этом бреду, но раздавался вроде бы в чаще долгий мучительно-яростный рев. Вскоре все уже слышали его и не могли сослаться на индивидуально сползающую «крышу».
– Это кто, мужики? – на глазах позеленел Сапожников.
– Знать бы, – Лева Шаманов задумчиво сплюнул на Вовкин сапог. – На медведя вроде не похоже, да и чего бы ему сейчас орать? Сытый, скотина… Это, мужики, лось, наверное, взбесился. Ближе к осени нет страшнее зверя, чем лось на гону. Все беды от баб…
– Так не осень же еще, – уговаривал Сапожников, вглядываясь в чащобник.
– Ну и что, не осень, – рассудительно настаивал Шаман. – Тебе ведь тоже не только весной хочется. Это, может быть, местный гиперсексуал. Вот и озверел не вовремя.
– А делать чего?
– Так только на дерево…
Вовка уже карабкался на ближайшую сосну, как из-за поворота показалась обыкновенная корова с грустными глазами. За ней – другая, меланхолично жующая то ли осоку, то ли «Орбит» без сахара…
Еще километров через десять из болотины вышел лесной мужичок и попросил закурить, буднично, словно у пивной забегаловки, а не посреди дикого леса.
– Слышь, дед, а чего это у вас коровы шляются по лесу без пастуха? – поинтересовался Лева Шаманов, протягивая сигарету.
– А зачем пастух? – вопросом на вопрос ответствовал местный лешак.
– Так звери же вокруг, задерут животину.
– Нет, не задерут, остерегутся, – философски дымил сигаретиной дед. – У них договор с нами. Знают, что, если нагадят, то расстрел выйдет без суда и следствия. А коровы у нас сами пасутся, где хотят, там и бродят. Ну, подоиться, конечно, забегают иногда, а потом – снова в лес. Одичали совсем. Зимой дома живут, но ревут, заразы, словно лоси, а то и по-медвежьи заухают. Бывает, и по-тетеревиному запоют. Наслушались тут, сволочи. Спать не дают.
– Ну и фантазия у тебя, мужик, – не выдержал Вовка Сапожников.
– Чего фантазия, так и живем. С волками только договориться не можем по зиме. Тощают они вконец, какой уж тут договор. Коровы-то ладно, в хлеву, а вот пойдешь к братану в другой конец деревни, опохмелиться, глянь, а у него во дворе уже эти шарятся. Заходи, мол, щас поужинаем, чем бог послал, улыбаются клыками. Веньку Егорова прямо у сортира сожрали, даже ширинку застегнуть не успел. Ходили потом разбираться с ними, конечно, а то ведь – беспредел.
– Стрелку забили? – догадался Лева Шаманов. – Как у братков?
– Да, забили, голов, наверное, десять забили, не считая подранков. Но все равно без ружья к братану не хожу. Главное, до него добраться. А обратно уже никто не тронет, не подойдет. Самогон больно крепкий у братана, снег на лету тает, если дыхнуть, – пояснил лесной мужичок и, попросив сигарету впрок, исчез бесшумно в буреломе, словно и не было его. На место выбрались к полуночи. Глазастая Луна горела в маленькой речушке, стиснутой травянистыми берегами. На стремнине, словно черные волосы, тянулись по течению водоросли. Ушастый филин хохотал на кривой сухостоине, и ему глухо, словно из преисподней, отзывалась выпь. Лишайники свисали со старых елей. Между их ветвей мелькали летучие мыши.
Мы продирались сквозь рослый, выше головы, малинник, царапая руки. Сочные ягоды давились на лицах и падали за шиворот. Под ногами трещали сучья.
– Мужики, вы где, мужики-и?! – заорал в стороне Вовка Сапожников. Где-то рухнули кусты, крякнуло под чьими-то шагами гнилое дерево, и кто-то негромко и вопросительно рыкнул неподалеку.
– Да ладно, хватит ваньку-то валять! Я тоже так умею, не испугаете! – деланно весело отозвался Вовка.
– Сапожников, это не мы! – зашипел Лева Шаманов, прижимаясь к земле, но Вовка не слышал его. Он дурашливо мычал, ревел, выл, изображая то ли свихнувшуюся гиену, то ли пьяного орангутанга. На эти вопли рядом снова кто-то вопросительно кашлянул, а затем в малиннике раздался долгий рев, от которого, кажется, пригнулись кусты. Но громче заревел Вовка…
– А-а, у-у! – страшно неслось в ночи. Гудел лес, с вековых дубов облетали желуди, с неба сыпались звезды, а сквозь малинник продирался испуганный до смерти медведь, удирая от Сапожникова.
Вовку мы нашли на реке. Он сидел на гладкой, словно свеча, липе.
– Ты как туда забрался, придурок? – спросил Лева Шаманов.
– Н-не знаю, – проблеял Вовка. – Мужики, снимите, пожалуйста.
– Снимите-снимите, – ворчал Лева. – Нас перепугал, медведя до инфаркта довел. Тебя еще «Гринпис» достанет за издевательство над животными…
Утром мы ловили рыбу. Ее было удивительно много. Ерши, уклейки, сорожки с палец, окунишки, ельцы весело трепали червей и беспрестанно топили поплавок; срывались с крючка и тут же набрасывались на червя, словно пираньи. Этой наглой шандрапы можно было поймать тонну, но крупнее ладони рыбы не было. Щука чихать хотела на все блесны, включая «железку» легендарного Вовкиного товарища. На всех мы изловили одну лишь шалую щучку-травянку со впалым брюхом, выскочившую на осоку за ельцом на крючке. Лева давно уже нехорошо посматривал на Сапожникова.
– Ну, где твоя бочка щук? – наконец не выдержал он.
– Дык, зубы, наверное, меняет щука, – с видом знатока определил Вовка, заглядывая в пасть травянке.
– Как бы потом тебе зубы не пришлось менять…
Набив рюкзаки потенциальными шпротами, мы двинулись в обратный путь. Выяснилось, что не так далеко от реки проходила железная дорога. Вовка Сапожников припомнил это с испугу, что придется по малиннику возвращаться. Искали дорогу, наверное, бы долго, но комары помогли. Придали ускорение… Здешний комар оказался мохнат, сочен, длинноног, хитер и лют исключительно, особенно после прошедшего дождя. Комары выли над нами, сбиваясь в эскадрильи, втыкали свои хоботки, пробивая самый плотный брезент, а от мази только зло веселели. Они догоняли нас даже бегущих, срываясь в пике, и снова били, словно ястребы жирных ленивых куропаток.
Так, перебежками спасаясь от комаров, мы и набрели на эту самую железную дорогу, уходящую в неведомую даль.
Поезд – техника элегантная и романтическая. «Красная стрела» там, Рига – Москва… Пылает закат на горизонте, отражаясь в горячих рельсах. В купе пахнет крутыми яйцами и вчерашней курицей, охваченной интересной бледностью. Бренчит стакан в подстаканнике, чокаясь с квадратной бутылкой, а зеленоволосая попутчица испуганно натягивает юбку на круглые колени. На верхней полке свистит носом соловей-разбойник. От его носков пахнет сыром-камамбером. А колеса – тук-тук, тук-тук…
Наш экспресс напоминал скорее фашистский эшелон, идущий по разобранным партизанами рельсам. Его мотало из стороны в сторону, как Вовку Сапожникова с похмелья. Поезд весь трясся, подпрыгивал, кашлял и, похоже, собирался на пенсию.
– Доедем? – тревожился Лева Шаманов.
– А куда мы денемся? Еще не так доезжали, – зевал сосед по вагонной лавке. – Он, бывало, раз в неделю обязательно с рельсов сойдет. Ничего, домкратами и ломиками подопрем, поднимем и дальше едем. Иногда и технику пришлют, когда этот мотовоз совсем уж в землю зароется.
– Успокоил…
Оказалось, что ехать нам было не менее ста километров, а поезд, похоже, никуда не торопился. В этой тряске и качке прошло полдня. За окнами струилось жаркое марево, с нас лил пот, а соседи по купе начали почему-то подозрительно принюхиваться и потихоньку разбредаться по вагону. Мы кинулись к рюкзакам. Там медленно, но катастрофически верно протухала наша щука, единственная из сказочной, так и не пойманной бочки щук…

ЕГО ЗОВУТ МИХАЛЫЧ

Рождение рыболова

Рыбалка начинается уже с дороги. В салоне "девятки" уютно и темно. Лишь светится приборная панель. Двухметровый Леня-маленький, с трудом умещаясь под крышей, пугает Михалыча рыбацкими сказками-страшилками. Михалыч слушает, раскрыв рот.
Ему все это еще чудно и ново.
— Ну, так вот, – округляет глаза Леня-маленький. – Забрался этот "чайник" в самые дебри, в затопленный лес между островами. Рядом – ни души. Все к фарватеру подались. А была у него, у "чайника", лишь одна жерлица. Плохонькая такая, самоделка из самоделок. Поставил он ее, и взяла на эту самую единственную жерлицу здоровенная щука, в лунку не пролазит, и все тут. Багра у рыбачка не было. Недолго думая, сунул он руку под лед, чтобы ухватить щуку, а она – щелк зубами и вцепилась мертвой хваткой. Бедняга потянул было руку обратно, а она – ни туда, ни сюда. А из лунки кровища пузырится. Щука-то ему вену перебила своими клыками. Так и остекленел "чайник" на морозе с рукой в лунке. Говорят, нашли его потом и щуку достали. Она-то еще живая была, – заключает Леня-маленький, и хитро косится на Михалыча, довольный произведенным эффектом.
Виктор фыркает в воротник "камуфляжа".
— А ты на дорогу гляди, водила, – басит рассказчик. – Гололедище какой!..
Лунки бурим в "чапыжнике", под высоким берегом, недалеко от заводской рыболовно-охотничьей базы, теперь разоренной. Наверху гудят ели, и по льду метет поземка.
Михалыч сидит у пенька и купает мотыля на какой-то крашеной лещевой мормышке, чуть ли не с пулю. Это на двух-то метрах! Мы, словно не замечая этого, стряхиваем то и дело с блесенок колючую шантрапу. Михалыч дуется, но молчит. Леня-маленький наконец не выдерживает его укоризненных взглядов и, отобрав удочку, привязывает к снасти окуневую блесну.
— На партсобраниях голосовал? – спрашивает Михалыча.
— А ты в душу не лезь!.. – вскипает тот.
— Тьфу, Че Гевара! – злится Леня-маленький. – Я тебе объясняю, как окуня манить. Вначале – одобрям – рука сантиметров на тридцать вверх. Принято единогласно – рука вниз, а блесенка у дна колышется, окуня дразнит. Досчитай до пяти, дай ей остановиться и снова – одобрям!..
— Понял-понял, – ворчит Михалыч и забывает про наше существование. Отчаянно размахивая руками, таскает он из-под пенька матросиков, и видно по его лицу, что с этого дня дневать и ночевать Полине Ивановне в зимние выходные одной, без мужа. Нам надоедает это монотонное без азарта занятие, и мы разбредаемся кто куда. Леня-маленький с Виктором – в поисках горбача. Михалыча не оттащишь от его лунки, а я, единственный в компании жерличник, ищу площадку-поле среди коряг, меряю отцепом глубину, нащупывая скаты на яму.
Выставляю жерлицы, наживленные окунями, на трехметровой глубине. Флажки "заиграли" почти сразу, но вскоре мне надоело бегать к ним понапрасну. Как правило, после подъема флажка катушка делала несколько оборотов и останавливалась уже окончательно. Живцы были на месте и без порезов. Щука, будь то и желтоглазые суетливые "щипачи", так себя не ведет. Вот очередной подъем, но сердце при этом уже не екает, а подступает досада и обида, хотя на кого обижаться? Нехотя иду к жерлице. Хода катушки нет.
Берусь за леску, а там что-то упрямо и не соглашаясь, осаживает леску и тянет вниз. Наконец-то! Выволакиваю на лед... уже упомянутого желанного горбача. Эх, такого бы полукилограммового окушка да на блесну!.. Торопливо дырявлю лед сразу дюжиной лунок, чтобы потом не шуметь, и проверяю их блесной. Берет, колючий, но все тот же – с ладошку. А на жерлицах опять – подъемы и подъемы. На десять вскидов флажков один горбач.
К вечеру встречаемся. Михалыч обложился матросиками со всех сторон.
— Куда девать-то будешь? – спрашивает Леня-маленький. – Свинью завел?
Михалыч ошеломленно смотрит на окуней и тянет неуверенно:
— По-о-лина сварит...
— Ну-ну, – усмехается Леня-маленький и выкладывает на лед свой улов. Нашел ведь он где-то и на блесну тех самых, горбатых, пусть не в полкило, но вполне увесистых окушков. И у Виктора горбачи. Видать, вместе ходили. Я показываю своих полукилограммовиков, но товарищи только мельком взглянули – а-а, жерличные... Ошеломлен только Михалыч. Он и не знал, что такая рыба здесь водится.
Ночевать уходим в землянку, на остров.

Волшебная ночь

Пока кололи дрова, протапливали землянку, варили уху, откуда-то свалилась темнота, а ночью ударил мороз и по лесу раскатывался треск мерзлых деревьев. И чудилось нам с огненных "двухсот пятидесяти" на нос, что бродит по нашему острову волколак-оборотень, задирая оскаленную морду к полной луне. И нет ему покоя в мертвенно-бледном ее свете, как нет сейчас покоя Михалычу, улегшемуся на нары к самой печке. Он то и дело сучит во сне ногами и отдергивает их от зарумяненных жаром боков буржуйки. Наконец, как-то ловко извернувшись на тесных нарах, Михалыч нашел удобное положение и засопел. Вскоре в землянке запахло паленой кошкой. Мы, оторвавшись от разговора, зачарованно смотрим на алый бутон, расцветающий на фуфайке Михалыча.
— Горишь, Михалыч! – спохватываемся вдруг.
Тот подпрыгнул, сел на печку, крикнул весенним изюбрем, и выполз из землянки, оставляя за собой дымный след, как подбитый "Фокке-вульф-190". А мы сидим, крошим зубы со скрипом, таращим глаза и молча наливаемся кровью. Смеяться грешно...
Первым не выдержал Леня-маленький. Он сложился циркулем и полез под нары, отвратительно хрюкая. Потом в землянке что-то взорвалось...
Всю ночь Михалыч выбегал на улицу и топтал в снегу свою фуфайку. Вата шипела и гасла, но через час-другой Михалыч снова начинал дымиться, распространяя запах городской свалки. В конце концов, все то, что осталось от фуфайки Михалыча, мы утопили в ведре с водой и заснули, как младенцы.

Рыбацкий ведьмак

Утро пришло яркое и морозное, с проседью инея на дощатой двери и уханьем льда в протоках.
Скидываемся, кто что может, и одеваем Михалыча. Виктор отдает пару свитеров, я – овчинную душегрейку-безрукавку. Леня-маленький жалует со своего плеча брезентовый плащ, но Михалыч запутывается в нем и падает. Встав, он укоризненно смотрит на Леню добрыми бесхитростными глазами.
— Ну, чего-чего, дылда. Тебе бы только посмеяться.
— Так я помочь хотел. Я же не виноват, что ты такой мелкий.
— Ну, спасибо.
Михалыч невозмутимо достает "складенец" и отрезает снизу добрый кусок плаща.
Леня-маленький открывает рот, но сказать ничего не может, а только показывает пальцем на Михалыча и смотрит на нас. Мы разводим руками.
Собравшись и напившись чаю на дорожку, бодро рыхлим свежий снег валенками в химчулках – уходим в широкую протоку, ближе к Волге. Михалыч с видом знатока отыскивает на протоке пиленый дубовый пенек и бурит рядом с ним несколько лунок.
Удивительно то, что этот пенек, один, наверное, такой здесь, – родной брат того, у берега, из-под которого Михалыч наловчился доставать окуней. Более того, наш товарищ принялся так же бойко как вчера ловить колючеперую полосатую шпану, словно и не уходили мы никуда.
— Тут, насколько мне помнится, сроду окунь не брал, – чешет в затылке Виктор. – Мастер, значит теперь, Михалыч. Рыбацкий ведьмак.
У нас вяло поклевывает некрупная сорожка-плотва. Наловив десятка полтора живцов, иду расставлять жерлицы и... обнаруживаю, что сумка со снастями осталась в землянке, больше негде, а до нее, до землянки, километра три да по снегу... Вернуться? Часа два – минус, да наломаешься впустую. Ладно. Мастерю примитивные "поставухи", которыми нередко ловят местные невзыскательные рыбаки. Вся жерлица состоит из куска лески, грузила, тройника и собственно сигнализатора поклевки – гибкого прутика с обрывком тряпки на кончике. Прутик вмораживается у лунки, и едва щука схватит живца, начинает отчаянно кланяться и размахивать тряпкой-флажком. Поскольку запаса лески нет, снасть работает на самозасек за счет гибкости прутика. Но сходов с такой "жерлицы" предостаточно.
Десяток снастей я все же изготовил, а сидеть около них душа не лежит. Без вскида флажка вроде бы и нет ловли. Поручаю Михалычу приглядывать за жерлицами, и мы уходим с Леней-маленьким на Волгу, к фарватеру, искать леща. Виктор вначале идет с нами, но затем присоединяется к веренице блеснильщиков судака.
До самой Коротнинской церкви, километров в шесть выстроились они по одной линии – хоженой судаковой тропе.
Надо сказать, блесны Виктор делает сам. Его двухсторонними мельхиоровыми и серебряными игрушками соблазняются как судаки, так и щуки и крупные окуни.
Еще издали видим черные скопления рыболовов по "старому" берегу Волги. Они время от времени сжимаются в плотные непроглядные пятна. Кто-то, очевидно, слишком явно "шил" руками, вываживая леща или сорогу, и теперь поплатился за это – его обурили, дыша в затылок.
— Муравейник, – презрительно цедит Леня-маленький, и мы уходим к створному знаку на косу, подальше от суеты, которой, впрочем, все равно не избежали.
... День прошел в поисках рыбы. Радости от ловли мы не получили. Слишком шумно было на льду и бестолково. Так же бестолково метался и лещ, ослепленный точками света – все новыми лунками, пока окончательно не скатился в какие-то свои заповедные ямы. Вот тут то нам и пришла мысль поискать леща у берега, напротив знаменитых "Тополей".
Недалеко от берега встречаем небольшую группу рыболовов. Краем глаза мы их видели в течение всего дня. Рыболовы упорно сидели на одном месте. Сейчас на вопрос об успехах один из них довольно недружелюбно буркнул: "Ерши". В нашем лице он явно боялся "обуривателей", и поэтому мы, вполне его поняв, хотя и не поверив версии о ершах, отошли от рыболовов метров на сто пятьдесят. Не было здесь на чистом льду ни яичной скорлупы, ни огрызков, ни торчащих из лунок пустых бутылок. Посмотрим, как насчет клева...
Томительное, нетерпеливо-захватывающее чувство испытываешь, вспарывая буром толщу льда на новом месте. Вот уже и булькнула в лунке мормышка с пучком мотыля и тут, о чудо! – первая неожиданно уверенная поклевка! В пол-воды взяла увесистая густера.
А дальше началось совсем что-то невероятное... Почти на каждом опускании мормышки ко дну кивок выгибался кверху и упрямая тяжесть гнула хлыстик удильника. Если же поклевок не было на спуске, то на подъеме кивок непременно резко вздрагивал, и та же тяжесть заставляла хрустеть работающую на пределе снасть. Брал ровный четырехсотграммовый подлещик, попутно попадались крупные синец, сопа и густера.
С опаской взглянув на часы, не верю своим глазам – время словно взбесилось! Липучей резиной тянулись часы бесклевья, а сейчас стрелки часов завертелись, как угорелые. А вокруг нас уже и народу прибыло множество. Видать, заметили, как мы тут руками размахиваем, вываживая рыбу. Ого, да здесь не один десяток! И главное, все ловят, хотя буры вновь прибывших то и дело вгрызаются торопливо чуть ли не под ящики более удачливых коллег. Настигла нас и здесь муравьиная суета, но ничего, первую охотку мы все же сбили. Отчаянный клев только поначалу радует, а дальше наступает пресыщение и уже механическое вываживание рыбы. Вскоре и место уже хочется сменить, пробурить новую лунку, хотя, казалось бы, зачем от добра добра искать? Но так уж, видимо, устроен рыболов – не одной добычей красна рыбалка. Иначе ничто бы не заставило нас месить километры глубокого снега, дубеть под пронизывающим "северяком", проваливаться в весенние полыньи-промоины, не забывая в паузах между пусканием пузырей, выбросить на лед ящик и бур. Славен отечественный рыболов и нелепо думать, что все невзгоды он переносит только ради худосочных по зимнему времени подлещика или щуки. Упадочные разговоры, что, мол, легче и дешевле на рынке купить – происки сухарей-домоседов, сварливых жен и завистников...
У протоки встречаемся с Виктором и идем вместе. Из его полураскрытого ящика торчит хвост здоровенного судака. Леня-маленький тычет в него пальцем.
— Последнего забагрил?
— Нет, один там еще остался, – дымит сигаретиной Виктор и спрашивает:
— У вас как?
— Спринтерские гонки от хвостов с биноклями. Обурили, "чайники".
— Не пустые?
— Взяли немного.
Вдалеке у выхода из протоки зачернела одинокая фигурка.
— Михалыч, – усмехается Леня-маленький. – Небось опять сколопендрами на льду намусорил.
Мы, с осознанием своей удачи и заранее приготовив сожалеющие улыбки, двинулись к Михалычу. Товарищ сидел у заветного пенька. Увидев нас, он кивнул и снова замахал удильником. Около него в россыпи мелких "матросиков" алели плавниками несколько горбачей, не с килограмм ли каждый? А поодаль лежали щуки... Леня-маленький сел на снег и закурил...

ВЕЛОСИПЕДНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Встречи

В этот раз к озеру мы решили отправиться на велосипедах. Никаких смрадно-бензиновых автокоробок, только – напряжение мускулов, пение птиц и мурлыканье шин на запотевшем росой асфальте. Таков был уговор.
Михалыч взглянул на все то, что предстояло нам привязать к багажникам, и заметил, что поклажи хватило бы на двух ишаков и одного верблюда. "Насчет верблюда не знаю, а за ишаками дело не станет", – подбодрил я его, и мы принялись увязываться.
Выехали затемно. Город жил летней ночной жизнью. Где-то печально звенела одинокая бутылка, катясь по асфальту. В кустах акации что-то белело. Там хихикали и возились, словно медведи.
— Сколько времени, ма-а-льчики? – совсем рядом окликнули нас, несущихся в ночи. Мы едва успели объехать крутобедрую "герлу", одежда которой состояла из одних бретелек.
— Четвертый час, девочка! – озлился Михалыч. – Спать давно пора!
— Спать пора, уснул бычок, лег к кому-то под бочок, – сладко пролепетала "герла" и, подволакивая ножки, растворилась в предрассветном сумраке.
Облегченно вздохнули, лишь когда выбрались за город.
На шоссе лежал туман. Пахло мокрым багульником и мхом. Сосны сдержанно помахивали нам вслед колючими лапами, вздыхая от утреннего ветерка. Кусты ежились от росы. Хорошо!
Между тем, мы подъезжали к озеру Шап. И где-то на девятнадцатой версте Царевококшайского тракта из леса вышел в паутине и сучках... милиционер. Ну, не совсем милиционер, фуражки на нем не было, как и галстука. И шнурки в ботинках отсутствовали. Но все остальное – форменное.
— Мужики, сколько времени? – спросил он никаким голосом.
— К пяти подходит.
— Утра или вечера?
— Солнце недавно поднялось.
— К семи до города успею?
— Пешком? – любопытствуем мы.
— Дак, не пустят все равно в машину с такой мордой. Два дня отдыхал на озере. Не помню, мужики, ничего... Побриться надо, погладиться и – на службу...
Да-а, лицо у него действительно... И одежда подозрительная.
— Ну, если быстрым шагом, то успеете.
— Ладно, удачной рыбалки вам!
— И вам доброго пути!
Мы поехали дальше, а служивый странник, растираясь и подпрыгивая от утренней свежести, поспешил к городу. "Побриться-погладиться, побриться-погладиться!" – заклинаниями еще слышалось нам вслед.
На тридцать первом километре, перед поворотом на лесную дорогу, нам встречается еще один путник. Это – очень усталая молодая девушка в короткой юбке. В ее волосах тоже запутались сучки и хвоинки, а ноги докрасна искусаны комарами.
— Ребята, я скоро доберусь до Новочебоксарска?
— Вряд ли... Вы в Йошкар-Олу идете.
Она села на обочине.
— Больше не могу. Второй день хожу по лесу.
— Вы, наверное, голодная? – (глупый, конечно, вопрос)...
— Я очень хочу пить.
Мы достали фляжку с холодным чаем, термос с кофе, колбасу, копченое самодельное сало, помидоры. Заодно и перекусили с девушкой, чтобы не стеснялась.
— А почему вы не останавливали машины?
— Не хочу, боюсь. С этими тоже на машине приехала, на шашлыки. А потом ушла от них.
— А-а, тогда ясно. Но все-таки тормозните машину. Сейчас по времени "КамАЗы" должны пойти. Останавливайте их, если боитесь частников. Пешком до Волги не дойдете. И развернитесь в противоположную сторону.
— Ладно. Спасибо.
— Не за что. И доброго пути вам...
В лесу нас встретили комары и земляника. Отмахиваясь, собираем горстями ароматную ягоду. Михалыч ворчит:
— Мужики у этих нектаром питаются. Пожужжат на солнышке, росой запьют и – снова за нектар...
— У кого, у этих?
— У комаров, ешкин кот! А самки ихние кровь пьют. Все как у людей...
С трудом оторвавшись от лесной ягоды, едем дальше, юля колесами на песчаных буграх. Не доезжая с километр до речки Мартынки, тащим велосипеды на себе. Тут лесовозы вконец колею разбили. До самого мостика везем на себе технику и рюкзаки, волочим голой проплешиной-вырубкой, по самому солнцу. И почему лес валят рядом с озерами? У Малого Мартына на лесном теле такая же рана зияет...
За мостиком – путь короткий и чистый. По буграм вьется твердая, не разбитая еще дорога. Вся в узластых кореньях. Помню, не так давно тут только тропинка была, едва заметная.
Вскоре и озеро открылось – Большой Мартын. Приехали...

Купание блесны

Большой Мартын стал в последнее время капризен и не щедр на рыбу. Помнится... Опять это банальное – "помнится..." Так и тянет сесть на завалинку, свернуть "козью ногу", а дальше – точно по писаному: "Инда рассупонилось солнышко, расталдыкнуло свои лучи по белу светушку. Понюхал старик Ромуальдыч свою портянку и аж закондобился..." Классика... Или что-нибудь вроде: "...а раньше и снег белее был". Но вот помнится и все тут, как с пацанами Игорем, Вовкой, Коликом, Серегой (а ныне из них, теперь бы тридцати-сорокалетних, только один живой, да и тот, говорят, – в тюрьме за убийство) рыбачили мы неделями на Мартыне. Ловили окуня на удочку с тяжелых плотов-салок, уставая подсекать жадно клюющую рыбу. И в полторы ладони окушок не был редкостью. А поставишь в жаркое глухолетье-июль на озере жерлицы – щуку, может, и не подманишь, но окунь-горбач с килограмм и более обязательно схватит живца.
Поскучнело Озеро, наверное, с тех пор, как потравили вокруг него то ли жука, то ли еще какую зверюгу. Перестал клевать окунь, но зато затеребил червяков на крючках в то лето полосатый "мизгирь" с палец. Такого мелкого окуня еще никогда не видели здесь, поскольку, все же существуя, он не мог подойти к насадке – не давали более крупные собратья.
Со временем Озеро пришло в себя, оправилось. Но что-то все не попадали мы больше на отчаянно-азартный клев настоящего мартыновского горбача. Может быть, редко бываем теперь здесь?..
Михалыч сидит на плоту и тычет во все стороны "телескопом" – подкидывает червяка в оконца среди кувшинок. Редко-редко поплавок притопит, и выдернет товарищ окунька.
Я уплываю на лодке к противоположному берегу и готовлю спиннинг. От береговой полосы кувшинок начинается какая-никакая глубина и чистина. Она, эта чистина, словно река, потому что по правому борту тоже полоса кувшинок тянется. Здесь удобно проводить блесну, как раз вдоль травки, что по левому борту, что – по правому.
Отыскиваю в коробке средние блесенки а ля "Юбилейная". Ставлю желтую и – вперед! Фр-р-р! – шелестит леска, сбрасываясь с катушки. Бульк! Пауза... А теперь – к лодке. Повторим еще раз. Где-то там переваливается с боку на бок латунная "колебалка", а на нее во все глаза смотрят жадные щуки, мол, эх проглочу! Вот, наверное, у этой стайки желтых кувшинок затаилась яркоглазая щука, пристукивает в нетерпении хвостом. Сейчас-сейчас... И точно. Почудилось ли мне, а может быть, и на самом деле рябью подернулась вода и мелькнуло что-то вслед блесне... Опять подбрасываю "Юбилейную" под кувшинки, и снова блесенку провожает кто-то осторожный. Хлещу воду в разных направлениях, подматываю то монотонно ровно, то с остановками; то быстро, то медленно, как под "Сонату си бемоль минор" Фридерика Шопена, а попросту – под траурный его знаменитый марш. И блесна, эта суматошная железка, не была одинока в своем пути. Постоянно кто-то ее сопровождал. Может быть, собрались сейчас там в глубине цвета чая-чефиря праздные сытые щуки и, словно римские патриции, похлопывают вслед какому-нибудь щуру-удальцу, отмечая его наиболее удачные финты.
Мне надоели эти игры, и я поочередно меняю блесны. Исчерпав весь набор колеблющихся, перехожу к "вертушкам". Щуки-патриции, видимо, сыто зевнули и отвернулись. На "Аглию" зацепился лишь какой-то перепуганный окунек, и то сорвался с крючка. Снова перехожу на "колебалки" и задумываюсь: вроде бы все перебрал?.. Джиг-головки, твистеры, поролон – это все еще в нерешительном завтра. Блесны консервативно привычней. Нахожу медную самоделку, в которой чуть ли не отражается мое небритое лицо. Сразу видно, что она не использовалась – ни царапины, ни окисла. Ладно, проверим ее ход. Может быть, и не стоит щук пугать. Играю блесной вдоль бортов, туда-сюда, будто белье полощу. И вдруг – удар! Словно кто-то за руку схватил и потянул сильно в воду! Машинально-автоматически подсекаю и выволакиваю из-под лодки щуку!.. Видимо, из тех самых, патрициев. Чем-то раздразнила их медная безделушка. Ах, да!.. Цветной металл сейчас в цене. Это что же творится на озере? Щуки под самой лодкой на блесну вешаются! При этом чихают они на классическую щепетильную проводку, знакомую нам еще из рыболовных энциклопедий.
Попробовал еще "пополоскать" под лодкой, но, видимо, чудеса если и случаются, то только порционно, чтобы остаться чудесами. А парочку щук я все же взял, оплыв озеро вокруг. Классически взял, на эту самую, медную...

Полет на резиновой лодке

Зарю встречаем на воде. Михалыч приспособил на плоту чурбак-сиделку, и ему теперь удобно щурится на поплавки. Я время от времени шевелюсь в тесной "резинке". От меня идут волны, и Михалыч ворчит:
— Чего возишься, рыбу пугаешь?
— Ноги затекли.
Поплавки неподвижны. Они белеют на темной воде, в оконцах среди кувшинок. С близкого берега тянет моховой свежестью и живицей. Плеснула рыба и спугнула тишину. В ответ кто-то недовольно завозился в плавающих кочках, стряхивая росу с седой осоки. Это ондатра или норка, ворующая у нас окуней из садка. Где-то на вырубках "чуфыкнул" молодой тетерев, перепутавший лето с весной. И совсем уж не к месту заголосил вдруг вдалеке самый настоящий деревенский петух. Откуда бы ему здесь взяться? А-а, это, наверное, с Малого Мартына звонко отдает. Там живет егерь, имеющий, конечно, хозяйство.
У Михалыча что-то зашлепало. Первый обрыбился... Смотрю, и мой пенопластовый поплавок нырнул под кувшинку, всплыл, и бойко побежал в сторону. Подсекаю и выдергиваю теплого с парной воды окунька. Он сильно изворачивается в руке, норовя ткнуть плавником-иголкой. Не убережешься. Потом долго ноют исколотые "матросами" ладони.
Окуньки почему-то более азартно поклевывают у моего товарища. Приглядываюсь к хитрецу. Э-э, да все просто! Сам так же ловлю на лесных озерах. Мормышка да с окуневым же глазом нередко и по открытой воде уловистей. Но здесь на глаз не берет. Пробовал. А вот белая "овсинка" с хвостиком навозного юркого червя – в самый раз. Меняю оснастку.
Время от времени поглядываем на жерлицы-рогульки, выставленные по "лопушнику", ближе к середине озера. Эта линия кувшинок рассекает озеро на две неравные части и уходит к противоположному берегу. Когда-то на этом самом повороте, в самых глубоких местах (а это не больше двух с половиной метров) выдергивали шесты и рвали толстую леску щуки-крокодилы. Опять, было-было...
Кажется, шест одной из жерлиц и сейчас в опасности. Он, пригибаясь, хлещет по воде тонкой вершинкой. Видно, как мотается из стороны в сторону рогулька жерлицы, сбрасывая леску под рывками щуки. Плыву туда, стараясь не шуметь. Но рыба все равно слышит меня и, смотав леску с рогульки, выбрасывается в "свечке" из травы. С "финского" крючка не уйдет. Хоть и без засечек его остро заточенные усики, но, встав враспор, крючок добычу не отпустит. Видно, как поднимаются со дна резаные стебли кувшинок. Берусь за леску и вываживаю из травы щуку килограмма на три с половиной. Оставляю ее в подсачеке и везу к берегу. Там мы посадим ее в тени берега под пенек, на щучий кукан с застежкой, сделанный из басовой фортепьянной струны, где рыбина проживет день-два без осложнений, если... жук-плавунец не нападет. Но, по всей видимости, "озверевает" вышеназванный жук до такой степени только осенью, когда и любая другая заботящаяся о себе тварь жир нагуливает к зиме. Случалось по осенней поре подымать из воды лишь шкурки рыб, выскобленных изнутри жуками.
К полудню, к самой жаре, поплыл Михалыч к берегу – готовить в тени уху, пить чай с водкой, слушать "Маяк", ругаться со старой водяной крысой, живущей под берегом. А я дремлю на лодке у жерлиц, время от времени проверяя медной блесной теплую воду.
Так, в полудреме, и пригрезилось мне, что потемнел будто бы лес узкой полосой, метров в пятьдесят, замахал в этом узком пространстве колючими лапами, сгибаясь под напором страшной силы. Вот уже совcем наяву послышался шум, как от падающего ливня, и с берега на воду легла синяя полоса, шириной в те же пятьдесят-восемьдесят метров. Эта рокочущая полоса быстро приближалась ко мне среди мертвого штиля вокруг. От такой чертовщины волосы у меня встали дыбом и зашевелились, как прическа Медузы Горгоны. Я отчаянно заработал веслами, выбрасывая буруны, словно водный велосипед, но полоса уже накрыла меня. Тут же кончился воздух в легких. Его не стало совсем. А лодка поднялась над кипящей водой и полетела, как легкомысленная чайка, ну и я с ней, конечно... Волны в этой неразберихе двигались без всякого направления. Кажется, я что-то кричал и, думаю, это были не стихи. Но тут лодка плюхнулась на воду, а полоса ушла к противоположному берегу. Там тоже поворчали сосны, мотаясь из стороны в сторону, как Михалыч после аванса, и все кончилось.
Когда я подплыл к берегу, мой товарищ мирно ел уху.
— Михалыч, ты слышал чего-нибудь?
— Нет.
— Тогда, может быть, видел?
— Нет. А что?
Я посмотрел на Михалыча и понял, что он не стал ничего усложнять с чаем, а обошелся чистыми ингредиентами. Его глаза были такими же красными, как у нашей соседки – водяной крысы...

А сапоги захотели остаться...

Прошли знойные дни в багульниковом дурмане, отрумянились молодые зори, и пора нам было уже в обратный путь.
Вяло собираем рюкзаки, снова и снова окидывая взглядом примятый под пологом папоротник, бревна-скамейки у кострища – не забыть бы чего... Досаливаем рыбу. Пойманную поутру перекладываем ольховыми веточками (крапивы здесь нет). Укладываем рыбу в корзину, чтобы обдувало ветерком на ходу. Подкачиваем колеса. Много находится дел и к отъезду. Словно специально оттягивается момент, когда скроется за поворотом озерная синь, и – до новой встречи. А когда?.. Кто его знает. И словно болит где-то под сердцем от этого.
Пьем крепкий чай на дорожку и, сказав спасибо Озеру, садимся на велосипеды.
За Мартынкой и вырубкой поджидаю отставшего Михалыча. Он подъезжает красный и злой. За ним гнусящей стаей летят комары.
— На ходу догоняют, влет бьют, ешкин кот! – отмахивается товарищ.
— Михалыч, а где у тебя второй сапог?
— На месте должен быть, – суетится тот. – Оба сапога привязывал. Точно нет. Видимо, ремень ослаб. Придется возвращаться.
Минут двадцать жду Михалыча на пышащей зноем песчаной дороге. Наконец он возвращается с сапогом-найденышем. Едем дальше. И километра эдак через два, отстав от товарища на повороте, вижу на его багажнике опять только один сапог!..
Под аккомпанемент громких эпитетов, недвусмысленных угроз по поводу беглеца, готовится карательная экспедиция.
А я опять жду, проклиная жару, комаров и неугомонные сапоги Михалыча.
Наконец едем дальше. Теперь сапоги связаны, как рабы-невольники. Аж резина на них побелела от пут. Но через какое-то время я замечаю, что теперь... нет уже обоих сапог...
Минут пять мы сидим и молча смотрим друг на друга. И тут меня, не спавшего как следует две ночи, осеняет простая мысль, словно озарение, словно истина свыше.
— Михалыч, – говорю я твердо. – Ты должен отпустить их.
— Кого? – не понимает тот.
— Сапоги. Ты должен отпустить сапоги. Они хотят остаться там, у озера.
Михалыч осторожно отодвигает от меня медвежий нож и смотрит мне в глаза.
— Ладно. Ты только не волнуйся. Пускай остаются. Я другие куплю.
Мой товарищ предупредителен и заботлив. Он на полном серьезе собирается дать вольную сапогам и ехать дальше. Видимо, он тоже не выспался, к тому же еще и чай...
Я не выдерживаю и хохочу на весь лес. Михалыч облегченно подхватывает. Так и сидим мы посреди лесной дороги, брызжем дурными слезами и тычем друг в друга пальцами, а где-то там за буграми лежат на теплой траве два сапога-пара, слушают птиц, смотрят на прыгающих в листве солнечных зайчиков и думают, наверное, от том, как хорошо было бы жить им у озера и встречать вдвоем тихие рассветы.

ШАПСКИЕ МОТИВЫ

Блесна-замарашка

В самую августовскую жару довелось мне быть на пруду у деревни Большие Шапы. Как и большинство деревенских прудов, образовался он на месте лесной речушки. Вода в этой речушке Шапинке слезно чистая и холодная. И пруд, вобрав в себя ее воды, не заилился вконец – имел небольшое течение, песчаное русло и зеленоватую глубину. Ближе к устью Шапинки по весне попадались и налимы.
Лодку я с собой не взял, зная, что на пруду есть плоты. Найдя в камышах один из них, тяжелый и широкий, я выплыл из зарослей травы на чистину.
Вода парила. Со стороны деревни доносился лай собак, слышалось шлепанье пастушьих кнутов и назойливое тарахтение какого-то разболтанного движка, шум которого не вписывался в стройный звуковой лад утра. Потом движок, чихнув, наконец замолк.
В глубине искрились громадные стаи мальков. В эти стаи время от времени разбойно врезались нахальноглазые окуни, наводя страшную панику среди мелочи. Но щучьего "боя" не было слышно.
Прицепив уловистую "Юбилейную", делаю заброс вдоль травы, со спокойной уверенностью ожидая хватки. Еще заброс, еще... Дальше в ход пошли проверенные: "Десна", "Неман", "Шторлинг", самодельные "колебалки". Щучьих выходов не было.
Проплыв вдоль коряжистого лесного берега пруда и оставив на дне пару блесен, млея на солнце, с тоской окидываю взглядом неподвижную гладь пруда, на которой не было видно ни одного всплеска. Даже чайкам было лень браниться над этим теплым лягушачьим оазисом. Последняя надежда на окуня. Цепляю вращающуюся прибалтийскую безделушку, которой не раз соблазнялись крупные горбачи. Ниже "вертушки" оставляю на всякий случай желтую колеблющуюся блесну. Несколько забросов приносят лишь двух окунишек с ладонь.
Ближе к полудню ко мне подплыл местный рыболов на ботнике. Разговорившись с ним, жалуюсь на бесклевье.
— Ну-ка, изобрази блесну, – интересуется он.
— Да блесны проверенные, – отмахиваюсь было.
— Давай-давай.
Достаю из воды блесну и протягиваю ему. Тот смеется. Прокуренный такой, жженый на солнце, тертый мужичок с папироской в зубах и хитринкой-занозой в подмигивающей глазу.
— Ты бы еще золотую прицепил, – ехидничает он. – Поиграй-ка, поиграй блесной в воде. Видишь, как она на солнце боками блещет. Так что подумай, студент.
И с этими словами плут отчалил, оставив облако дыма, пахнущего почему-то тряпкой, и прозрение в моей отупевшей от жары голове. Это же так просто! В прозрачной воде мои отполированные обманки скорее отпугивали рыбу.
Копаюсь в своей коробке и натыкаюсь на черную невзрачную "Десну" из набора, которую, едва купив, я сразу же убрал с глаз долой за ее, казалось, неуловистый цвет. Лежащая на самом дне коробки с припасами, она, ко всему прочему, еще и поржавела, покрылась пятнами окисла и приобрела совсем уже бросовый вид.
На точно такие же блесенки, но отливающие золотом и медью, одинаково бойко ловились остроносые щурята и крупные волжские щуки. Поэтому были эти блесны в почете, не то что их родственница – золушка.
Первые же забросы в том самом коряжнике, который я исхлестал вдоль и поперек, принесли мне двух бледных щурят. В прозрачной воде было видно, как из-под черных ветвей и коряжин выскакивали суматошно эти самые щурята-близнецы, бросались на блесну и, не хватая, провожали ее до плота, если их не устраивала скорость проводки и игра обманки.
Заметив неподалеку от плота бурун с воронкой посередине, бросаю туда и сразу же – мягкая остановка. Видно, что это не худосочный "карандаш", обычно азартно футболящий блесну. Леска пошла в сторону. Всплеск! На поверхности показалась черная спинища. Вот тебе и раз! А местные говорили, что крупной щуки не стало. Мол, какой-то арендатор по глупости спустил всю воду, а заодно – крупных щук и карпов.
Леска зазвенела, а щука вдруг пошла под плот! И тут злополучная "вертушка", болтающаяся выше блесны-замарашки, зацепилась тройником за бревно плота. Пытаюсь отцепить ее, встав на край, но намокший плот угрожающе кренится, и я отхожу к середине, тычу шестом в тройник "вертушки". Поздно! Снасть, ставшая "глухой", не выдерживает, и моя, нелюбимая прежде золушка, уходит вместе с чудо-щукой!
Беду мою видит хитрец мужичок на лодке-ботнике, но уже не улыбается, а только строго смотрит на воду, в которой вяло дремлет полуденное солнце.

Пикник

В теплые майские дни мы едем на Шапинский пруд. Поскольку рыболовы со мной начинающие, то это скорее прогулка на природу. Младшему Ивану шесть лет, а Женьке тринадцать стукнуло месяц назад.
На пруду уже почти лето. Щебечут птахи в окрестных ельниках и березняках. По лугу, яркому от цветов, бродят коровы, позвякивая бубенчиками. На них тонким скандальным голосом покрикивает пастух, приложившийся к пластиковой бутылке, видимо, с местным мутным пузодером. С министерских дач тянет дымком и шашлыками. Вожделенно, до капающей слюны, страдает где-то "Фристайл": "Ах какая женщина, какая женщина! Мне б такую!.."
Мы ставим палатку под липами, на лугу. Оставляю Ивана на попечение Женьке и продираюсь в густой ельник, завешенный паутиной. Собираю дрова, чтобы не заниматься этим потемну. Пока я пилил поваленную ветром ель крупнозубой "одноручкой", а потом подтаскивал сушняк, Иван вконец промочил ноги, бегая по влажному лугу в коротеньких сапожках. Брат конечно был занят более важным делом: лицезрел коров и приручал деревенского Кабздоха (как выяснилось потом – на свою же голову). Запаливаю кострище, расстилаю рядом плащи и одеяла. Устраиваю сушилку для Ванькиной одежды. Сын возлежит рядом с костром, как аксакал, и пьет "Пепси" прямо из бутылки. От его колготок и сапог идет пар.
Потом мы плаваем на резиновой лодке и облавливаем спиннингом прибрежные заводи. Далеко отплывать не удается: на берегу ждет очереди один из сыновей и уже звенит над прудом: "Па-а-п! А меня когда возьмешь?!" Лодка одноместная. Сразу двоих не уместить, да и не размахнешься тогда с блесной.
Поклевка выпала на очередь Ивана. Нежданна была она в этот праздный суетливый выезд. Потому еще более дорога. Удилище согнулось и метрах в пятнадцати выбросилась из воды щучка-травянка. В ее пасти свободно "дринькнул" лепесток окуневой "вертушки". "Сойдет!" – мелькает паническое, а у сынишки, моего помощника и пассажира, другие проблемы. Он пугается и спрашивает тревожным шепотом:
— Пап, это кто, змея?
— Нет, Ванюшка! – досадую, смеюсь и одновременно вываживаю рыбину. – Это щука. Помнишь, которая Емелины желания выполняла?
— Это та самая? – прямо спрашивает сын, надеясь, видимо, на халяву.
— Нет, – сразу отметаю "хэппи энд". – Ту давно съели волки.
Между тем, щука уже под бортом и я попросту беру ее "за шиворот".
— Поймали! – иглой вонзается мне в ухо, и я глохну на некоторое время. А на берегу в нетерпении бегает Женька и отчаянно просится в лодку.
Вечером мы едим бабушкины пирожки и запиваем их клюквенным чаем. Щуку собираемся торжественно поджарить поутру, тем самым подтвердить статус настоящей рыбалки.
Я наваливаю под палатку сена из прошлогоднего стога и накрываю детей одеялами. Почти сразу раздается сопение. А мне не спится. Почему-то вспомнилось, может быть, по аналогии с названием, как мы жили семьей, отдыхали, рыбачили, работали на озере Шап. Здесь деревня Большие Шапы и соответственно – Шапинский пруд, в окружении ельника и лиственного леса, а там – озеро Шап, круглое и глубокое к середине, как воронка. А вокруг сосновый бор раскинулся на десятки километров. Говорят, на дне озера в многометровой толще мягкого ила-сапропеля костенеет провалившийся лес. Потому-то, мол, случается, и не находят топлого человека. Держат его на дне острые сучья. Так и стоят утопленники среди мертвых деревьев с открытыми глазами. Почему стоят и почему именно с открытыми глазами? Этого никто не может объяснить, но так, видимо, страшнее и таинственней. Что касается мертвяков, то окрест озера их действительно, наверное, не мало. Самые расстрельные места были в этих борах в те смутные тридцатые, когда судьбу человека определял черный воронок.
Говорят, что в старом доме, куда нас поселили на озере, жили когда-то муж и жена. Хозяин был поляк. Чем-то он не угодил Советской власти и скрывался от нее. Жег окрестные леса, как мог досаждал, но, видимо, сгинул от красноармейской пули. Его вдова так и жила в доме на озере. А потом тихо покинула этот мир. Рассказывают, что видели здесь ее призрак с фотографией в руке. И карточку, мол, находили в доме. На ней якобы – темноволосый красавец в конфедератке.
Нам призраков встречать не пригодилось, но по ночам дом скрипел и постанывал деревянными косточками-стропилами, наверное, от старости и пережитого за свой век.
Вода в Шапе светлая до голубизны. Когда-то в озере было много линя. Затем он исчез. Потом исчез окунь. Озеро зарыбили карасем и карпом. И теперь на заре нередко можно видеть игры полупудовых рыбин. Но карась берет здесь вяло и осторожно, а карп вообще отказывается от любой насадки. Самая распространенная здесь добыча отдыхающих – чика-верховка, некрупная плотва, да кому повезет – щурята.
Поскольку я, в отличие от жены, жил здесь праздным бездельником, то свободное время посвящал рыбалке, пусть и в курортном шумном месте. В росную зарю мы, стараясь не разбудить маленького еще Ивана и Ольгу, уходили с Димкой и Женькой на старый песчаный карьер. Там мы ловили золотых карасиков с пол-ладошки и осторожно несли их в ведре обратно к озеру.
Мы накачивали резиновую двухместку и задолго еще до рассвета проверяли жерлицы, выставленные с вечера, потемну. Снимали щук, насаживали карасиков и, пока не выплыли отдыхающие на водных велосипедах, ловили у жерлиц сорожку. Потом шесты выдергивали, убирали до вечера. Иначе потом их не найдешь. Все это издержки курортных мест. Но нередко в этом многолюдье и суете наши уловы были внушительно увесисты. Я даже построил рядом со старым домом коптильню. Там мы золотили свежепойманных рыбин ольховым дымком, и тогда над санаториями, спортивными лагерями и стоянками "дикарей" зависал запах копченой щуки. Здесь же в коптильне жарилась и шашлыки. Под мангал мы приспособили коптильную камеру-бочку. Рядом с коптильней стояли деревянные лавки. Было это место нашим клубом и нередко вспоминается мне, как собирались семьей у этого камелька, пили чай и смотрели на заходящее за лес ленивое солнце.
Здесь же шебуршался под ногами котенок, звучно названный "куцхаром крысоедом", а бывший попросту Васькой в тигровую полоску. Котенок попрошайничал, делал стойку за рыбкой-сорожкой. А потом нападал на Ваньку, который имел обыкновение ходить без штанов, неглиже. И Ванька не на шутку злился. Рядом с домом, в огороде, бродила заблудившаяся курица, сонно стрекотали цикады, а над соснами поднималась яркая луна.
Мы долго слушали ночь, а потом уходили в дом.
Мои ностальгические воспоминания прервали какие-то необычные звуки. Гляжу на детей. Нет, они спят, набегались рыбачки. Это что-то рядом с палаткой хрустит. Осторожно выглядываю и вижу... отчаянно удирающего пса, того самого Кабздоха, которого Женька приваживал. Он, видимо, преспокойно жрал нашу единственную щуку, оставленную на холодке у палатки.
Не забыл пес, удирая, и прибрать остатки. По крайней мере, даже косточек не осталось на траве.
Чуть засветлело, я собираю спиннинг и крадусь к лодке, твердо решив, что без щуки с воды не уйду.

И ВСКИПЕЛ ЗА КОРМОЙ БУРУН...

Как все начиналось

Тихим июньским утром мы с шофером Сашей выгрузили на одной из кокшайских баз мою новую "Обь-3". Торжественность момента оценил лишь облезлый кобель философского вида, выбравшийся из фанерной будки. Он хозяйски гавкнул и попытался поднять заднюю лапу над девственно-голубым бортом лодки, но был с позором изгнан.
Тот, кто думает, что стоит только открыть инструкцию, и через полчаса ваша лодка будет в сборе, глубоко заблуждается. Это было бы слишком просто для российского человека, привыкшего бороться с трудностями. Все, что изготовляется на отечественных заводах, затем не собирается, а подгоняется, орошаемое трудовым потом. Так вышло и с моей покупкой. Винты упорно не заворачивались, листы обшивки, под которую для плавучести набивался пенопласт, безобразно вздулись, а оргстекло зубовно скрипело и трещало при попытках загнать его в пазы и прикрутить к дугам. Ко всему прочему, ближе к полудню лодка раскалилась от солнца, и я уже напоминал в ней рыбину, млеющую на сковородке. Но все же пришел тот час, когда мое новенькие "маломерное судно", скатившись с крутого песчаного спуска, плюхнулось на воду и закачалось на ней. Закатное солнце многократно отразилось в ветровом стекле. Вся "фигура", стать лодки выдавали ее склонность к быстрому движению вперед. Хищные обводы корпуса с выступающим форштевнем были предназначены для того, чтобы резать тугие струи воды. Не хватало только движителя...
Перестройка уже давно шагала по стране, и поэтому лодочные моторы не выпускали. По крайней мере, в нужном количестве. На фоне построения еще более нового общества этот факт был малозначим, но, тем не менее, досаден для меня, обывателя, желающего нацепить на мечту своего детства простой двигатель внутреннего сгорания. Нетерпение мое было столь велико, что я в ближайшие дни купил у сторожа базы обшарпанный на вид "Вихрь-20". В расшалившемся воображении я уже видел глиссирующую над волнами лодку и себя за рулем сей красавицы. В этом видении обязательно присутствовал белый бурун, рвущийся из-под кормы.
От руля, похожего на штурвал самолета, пришлось отказаться: требовалась очередная подгонка некоего кронштейна под дистанционное управление, и поэтому лодкой мне предстояло управлять, как это обычно делают неспесивые волжские рыбачки: румпель мотора направо-налево. С буруном дело обстояло тоже не совсем так, как в мечтах. Старичок "Вихрь", распалившись не на шутку, еще тянул меня одного, пенил за собой зеленую волжскую воду, но под более солидной нагрузкой он конфузливо крякал и заметно сбавлял обороты – поршневая была, что старое сердце. Справедливости ради следует сказать, что сторож при продаже честно предупредил меня об этом.
Итак, лодка-легкокрылая мечта оборудована, куплен мотор и, блестя свежевыкрашенным колпаком, подвешен, прикручен струбцинами к транцу, удостоверение на право управления получено. Но только наивный рыболов-аксаковец, которому для рыбалки нужны всего лишь банка с червями и рябиновый прутик, мог подумать, что мое судно готово к отплытию. Нет, и еще раз нет! Оказалось, что владельцу маломерного судна просто жизни нет без таинственного "конца Александрова". Правила недвусмысленно предупреждали об этом, а иначе... Кроме этого требовалось изготовить и приобрести массу вещей. Мотор почему-то желал работать именно на бензине и любил, старый гурман, масло и экзотику в виде негрола. К тому же выяснилось, что лещу и прочей его толстогубой родне подавай ведрами кашу-прикорм, иначе оная живность и на версту не подойдет к вашим крючкам! Волжская рыбалка – это алчное языческое божество, – требовала и требовала жертв.
Но все хлопоты позади. "Вихрь" рявкнул и вынес меня из затона "на простор речной волны". Волга была, как всегда, широка и мокра. Она уже свыклась с тем, что в нее издавна падали разные предметы, будь то молодая острогрудая княжна или бутылка из-под "Пепси-колы". Чайки плыли по волнам и задумчиво поедали мелкую рыбешку. Им было невдомек, что глотали они невиданную ранее в этих местах тюльку, поднявшуюся с низовьев Волги, преодолевшую каскад плотин, и все для того, чтобы ее покушала местная скромная птица, которой все равно что глотать.
Вверху кучились толстые облака с розовой кокетливой оборочкой. Из-за них подглядывало раскрасневшееся утреннее солнце. На левом берегу просыпался древний Кокшайск, по улицам которого уже бродили озабоченные собаки и дачники.
Ровно пел мотор, форштевень исправно резал воду, рассыпавшуюся брызгами на ветровом стекле, и душа моя рвалась из груди. В такие минуты забывается все, даже хлопоты в поисках пресловутого "конца Александрова", который оказался обыкновенной веревкой с грузиком и поплавком.

Золотые язи

День начинается, как обычно, с ожидания течения... Туманные рыбацкие зори, столь дорогие сердцу настоящего рыболова, потеряли здесь всякий смысл и ушли в предание, поскольку Волга в свежие рассветные часы напоминает сейчас большое тихое озеро. В неподвижной воде лишь резвятся мальки, время от времени шлепает хвостом небольшой жерешок да вскипит вдруг фонтанчиками-бурылями прогретая песчаная отмель от охотящейся загоном окуневой стаи. Крупная "белая" рыба сонно стоит в глубине, подальше от застоявшейся зелени, и не обращает внимания ни на какие насадки. Разве что иногда соблазнятся сопа-белоглазка или небольшой подлещик играющей по-зимнему мормышкой с "бутербродом" на крючке – червяком и опарышем. Вольная волжская рыба привыкла кормиться на течении, в свежих стремительных струях. Пока не "дадут" течение, клева можно не ждать. И рыбачки, обленившись, не торопятся теперь выезжать: якорятся на любимых местах не раньше половины девятого утра, ожидая, когда откроют затворы ГЭС.
Нам с Павлом ждать и скучать не приходится. Пригнав на веслах лодку от причала к песчаному спуску, носим из металлического ящика снаряжение. Если тиховодному лещатнику показать все, что нужно нам для поимки десятка-другого подлещиков, он бы, наверное, просто усмехнулся и покрутил пальцем у виска...
Начинаем с мотора. В нем пятьдесят килограммов веса, не так и много, но брать его несподручно: угловат "Вихрь" да в бензиновых и масляных пятнах, невесть откуда взявшихся. Несем вначале вдвоем, но мотор норовит "подставить" ножку" и цепляется за землю. Кладу на плечо скатанную фуфайку, на нее – мотор и бегу вниз по спуску к лодке. Пашка волочит вслед бак с двадцатью литрами бензина. Затем мы возвращаемся за десятикило-граммовыми якорями и бухтами капроновых тросов. Своей очереди ждут: лодочные сиденья, весла, металлические кормушки со свинцовыми донышками-грузами, черпак, ведра с прикормом, спасательный круг, жилеты, флаг-отмашка, противопожарная кошма, бортовые удочки-"кольцовки", подсачек, садок, рюкзаки и много еще всякой мелочи. Все это надо уложить и разместить компактно в лодке, чтобы потом не путаться.
Набиваем кормушки пшенно-перлово-гороховой кашей с добавлением жмыха и обтираем пот. Вроде все... Но долго еще блуждает взгляд по сваленным в кучу вещам; а в голове вертится одна мысль и зудит, словно осенняя муха: не забыть бы чего...
У каждого мотора, как и у человека, свой характер. Это известная истина. Как я понял, мой "Вихрь" был несколько инфантилен. Несмотря на правильно выставленное зажигание, не любил он заводиться с первого раза, даже будучи хорошо прогретым. А с холодка – тем более. Но скверность характера он искупал надежностью своего завода. Возвращаться на веслах или размахивать посреди реки флагом-отмашкой мне еще не приходилось. Намотаешь посконную "заводилку"-самоделку на его вал и – р-раз!.. Вначале словно и не было сотрясения воздуха и механических кишочков этого лентяя или упрямца. Повторишь ту же операцию три-пять раз, а там, глядишь, и чихнет, старичок, пыхнет сиреневым дымом. А со следующим рывком взревет басовито "Вихрь" и застучит на малых оборотах. Щелк! – включится передача и зашелестит вдоль бортов сонная вода.
В затоне идем не торопясь: выглядывают из-под воды черные топляки да и не положено здесь выходить на полный газ. А за поворотом – ручку до отказа, и теплый ветер наваливается стеной, взъерошивает волосы, забивается в рот и наполняет грудь. Кричим чего-то с Пашкой друг другу, согласно киваем, а чего кричали непонятно, да и не важно это. Хорошо!
Впереди простор. Легкой туманной дымкой подернуто сентябрьское небо. Правый высокий берег Волги весь вызолочен, малиново пятнист и тоже словно в туманном тихом изумлении. Там, в разбросанных по утесам рощицах, летят, наверное, сейчас паутинки – предвестницы бабьего лета.
Левый берег – трудяга. К пристани изредка подходят белоснежные трехпалубные теплоходы, но чаще наваливаются стремительные "Метеоры" и, сбросив скорость, пристают, покачиваясь на ногах-опорах подводного крыла. С них да с речных трамвайчиков высыпают грибники и сразу кидаются к поджидающему их "Икарусу".
По фарватеру неспешно идут черные баржи, подгоняемые тупоносыми толкачами или, мерно рокоча, двигаются своим ходом. От них, тяжело сидящих в воде, приходит удивительно большая плавная волна, долго шумящая прибоем на береговых пляжах. По пути к берегу эта волна высоко поднимает, словно поплавки, резиновые лодки рыболовов и скручивается в белые пенящиеся валы на отмелях.
Мы режем волну наискось и нас подкидывает, словно на ухабах. Брызги радужными шлейфами несутся вдоль бортов, осыпая нас водяной пылью.
Становимся на якоря рядом с Лысой горой. Уступ высокого правого берега, называемый так, действительно словно облысел, заплешивел гравийно-глинистой осыпью среди зелени, а сейчас – среди рыжего листа берегового мелколесья. Лысая гора – место близкое. Только Волгу переплыть. Оно входит в ряд таких же известных дальних и близких мест: Черные камни, Ураковский, Семеновский, Сидельниковский острова, Родник, Пионерлагерь, "Высоковольтка". Вероятно, этих мест гораздо больше. Многие запоминают и нередко называют по-своему полюбившуюся ему ямку или отмель напротив характерной приметы на берегу.
Мы бросаем один из якорей выше белесого каменистого пятна (с учетом течения), чтобы встать напротив. Лысая гора остается чуть правее. Это место, один раз выбранное, большей частью не подводит, не отпускает с сухим садком.
Двигаемся от берега на малом газу и бросаем второй якорь. Затем выравниваемся на капроновых растяжках, носом к фарватеру. Остальное сделает течение: вытянет троса, заставит их завибрировать от стремительных струй, выправит лодку, а случается, и сдернет якорь с каменистого дна, что бывает досадно, особенно во время клева. Тогда приходится снова выравниваться и перезабрасывать кормушки.
Течения еще нет, и мы, развалившись на сиденьях поперек лодки, смотрим рассеянно на берега, волновую рябь, падающих и плывущих чаек. Пьем из термоса горячий кофе.
Приятель Пашка мне кажется равнодушным к рыбалке и красотам природы. Нередко я даже с трудом сдерживаю раздражение при виде его почти всегда уныло вытянутого лица, в то время, как, к примеру, закатное солнце плавится и брызжет золотом в тихой воде, остро пахнет хвоей, смолистым костерком, расходятся круги от жирующей рыбы на зеркале озера и подступает слеза умиления. Зато оживляется он при виде дымящегося на сковороде изрядного куска рыбы, свежепорубленного салата да разборного походного стакана с слезно-прозрачной жидкостью. Впрочем, этот натюрморт не чужд и мне, если, в особенности, к нему добавить форшмак из селедки да размазать свиную тушенку на ломте ржаного хлеба.
Многое стало понятно, когда я узнал, что детство приятель провел в интернате. Жизнь и ко мне очень часто поворачивается своей деликатной частью, особенно в последнее время. Поэтому восторги при виде красот я решил пока оставить при себе, а там видно будет. Да, наверное, и не надо часто восхищаться вслух тем, что и так не требует подтверждения своей красоты.
Мы, видимо, задремали под убаюкивающий плеск вялой утренней волны и монотонный крик чаек, но тут удильник донки, заброшенной наудачу (мол, какой клев без течения?), забился в лодке. Колокольчика на сторожке не было, и слышался только стук винипластового хлыстика о борт. Я подсек и почувствовал там, у дна, сквозь пятиметровую толщу воды, отчаянное сопротивление сильной рыбы.
— Паша! – неуверенно толкаю в бок осовевшего приятеля, но тут же осекаюсь. Леска ослабла.
Пашка так ничего и не понял, только посмотрел на меня мутным взглядом, в котором плавали тараканы, и откинулся обратно на спинку кресла.
— Проснись, чудо! – снова тычу его в бок и сую ему под нос ко-ваный крючок с обломанным жалом. – Смотри какой крокодил брал!
Но приятель только всхрапнул в ответ и заблеял что-то вроде, мол, сейчас-сейчас, только немножко... а потом... пойду-пойду...
Пришлось оставить его в покое, пускай спит, да и чем еще заниматься? Но мне уже не спалось. Быстрый утренний бег лодки, вольный ветер, пахнущий водой, рыбой, горечью увядающих рощ, ослепительный простор реки и высокого осеннего неба, поклевка-удар – этого было слишком много, чтобы просто забыться сном. Мне было покойно-лениво полулежать в кресле, задрав ноги на борт, рассеянно смотреть на все это и думать о чем-то своем.
Сверху, со стороны Марпосада, послышался рев мощного двигателя. Поднимая волну, совсем рядом с нами пронесся "Прогресс" под тридцатисильным "Вихрем". "Хорошо идет" – подумалось неспешно и с легкой завистью. Лодка вышла на глиссирование, едва касаясь килем воды и лишь изредка сочно пришлепывая днищем невысокую волну. В "Прогрессе" сидел один человек. Он странно покачивался из стороны в сторону, как привязанная кукла. Вдруг мотор резко сбавил обороты и заглох. Человек вяло повернулся к нам, прикрылся ладонью от света и начал пристально вглядываться. При этом его маятниковая раскачка из стороны в сторону усилилась еще больше. Не сказав ни слова, он включил электронное зажигание "Вихря", и двигатель, как был, видимо, на полном газу и скорости, так и рванул в надрыве с места. Человек качнулся, упал на дно лодки, и та пошла неуправляемым полукругом мимо "Казанки", стоящей неподалеку от нас. Но мелькнула над бортом рука странного капитана, и лодка вновь обрела управление. Человек приподнялся, сел у двигателя, вновь заглушил его. Несколько минут он, покачиваясь, всматривался в нас и наших соседей, затем повторилось все сначала: "тридцатый" взревел на полном газу, и лодка взяла с места. Только в этот раз она шла прямо на нас.
— Пашка, полундра! – толкаю изо всех сил приятеля. – Бери весло!
Пашка, ничего не понимая, хватает весло и оглядывается по сторонам.
Я тоже никак не возьму в толк, что нужно от нас этому странному типу? Он явно не в себе. Кричу ему, машу рукой, показывая, мол, отворачивай вдоль борта. Но тот все так же угрюмо неподвижно смотрит на нас, а "Прогресс" уже совсем рядом.
Пашка наконец понимает в чем дело и начинает суетиться в растерянности у якорного троса, но я отталкиваю его.
— Поздно, Паша!
Хватаю весло и, подняв его над головой, показываю ненормальному, как оно придется по его дурной башке. Пашка тоже задирает весло. Это была, конечно, наивная угроза. Тяжелый "Прогресс" на такой скорости разнес бы нас в щепки, или, если угодно, смял бы, как консервную банку. Но, как это ни странно, до придурковатого капитана что-то дошло. Он вдруг закивал головой и резко отвернул в сторону. Нас обдало брызгами и бензиновой гарью. Сделав вокруг нас два прощальных круга (а мы так и стояли с поднятыми веслами), "Прогресс" пошел вниз.
Соседи с "Казанки" машут.
— Ну чего, мужики, еще б немножко и стерлядь кормить?..
Мрачно отшучиваемся:
— В компании с вами веселее кормить, ребята. Да она и отравилась бы. Мы экологически вредные.
Они смеются, тоже, видимо, с облегчением. "Прогресс"-то совсем недалеко от них пронесся.
Это непонятное событие стряхнуло с нас весь сон. И вовремя. Вдоль лодки уже медленно плыли полосы застоявшейся зелени – первый признак течения.
Размотав шнуры, враскачку забрасываем кормушки метра на три от лодки, каждый в свою сторону, чтобы потом не перехлестнуть снасти. На шнуры кормушек одеваем массивные свинцовые кольца с прорезями. Через отверстия колец продета основная леска "кольцовок", к которой уже привязаны длинные подлески с поводками и крючками. Снасть на Волге известная и в недавнем прошлом запрещенная из-за своей уловистости.
Но то ли свежие веяния демократии сказались, то ли ловить стало нечего, ввиду заболачивания Волги, подпертой ГЭС и отравленной регулярными сбросами, но "кольцовку" все же официально разрешили.
Надо сказать, снасть хитрая. Крючки с насадкой вместе с кольцом опускаются по шнуру прямо к кормушке, где вьются на течении в струе вымываемого корма. Толстогубый лещ находит по этой пахучей струе насадку, берет ее, и там, наверху, в лодке рыболова, сгибается в этот миг гибкий сторожок "кольцовки", тренькает колокольчик. Это и есть момент истины, ради которого не спишь по двое суток, таскаешь на себе тонны поклажи, сжигаешь не один бак дорогого бензина. К слову сказать, лодочный мотор, тот же "Вихрь", "съедает" этот самый двадцатилитровый бак всего лишь за два часа непрерывной работы.
Но есть томительное высокое чувство и в самом ожидании, когда напружиненные бортовые удильники подрагивают сторожками-колокольчиками в такт волне, звенит леска под напором тугих речных струй. Взгляд неотрывно стережет любое движение, изгиб, подрагивание сторожка. Это все лишнее. Настоящая поклевка не оставляет сомнений, а мелкое воровское подергивание – происки сопы-белоглазки и густерки не больше ладони.
Течение наконец "дали". Вокруг лодки забурлили водовороты, срываясь вниз по струе, снова закручиваясь и пенясь. Якорные тросы натянулись как струны. Было слышно, как они гудят от невероятного напора воды, выпущенной на волю.
Торопясь, наживляем крючки навозными червями и катышами заварной манки. Это эксперимент. Как-то не принято на Волге ловить на мучное по осеннему времени, хотя, говорят, кто-то ловит и – помногу. Но кто-то, где-то всегда ловит, особенно вчера и завтра. Это нам знакомо. Тем не менее, решаем попробовать. Наживив крючки, я опускаю по шнуру кольцо. Оно медленно уходит в зеленую глубину. Далеко впереди кольца болтаются на течении мочки полосатых "навозников" и белеют манные катыши-груши. Вот кольцо легло на кормушку. Это чувствуется по легкому толчку и вскидыванию сторожка. Устанавливаю удильник почти вертикально у борта, сбрасываю с катушки немного лески и поправляю колокольчик.
С полчаса мы неподвижно сидим у "кольцовок" и стережем поклевку. Но, как это часто бывает, первыми обрыбились соседи. Мелькнул подсачек, выдернутый торопливой рукой, и вот уже в их садке что-то забелело, заплескалось, вселяя легкую досаду в наши сердца. У нас так и не клюет. Нет так нет, и мы опять разливаем по кружкам кофе, режем тонкими ломтиками сало, пахнущее лавровым листом и чесноком, и раскладываем на хлеб. Включаем "Маяк". Как раз – пик-пик... Десять утра. Поднимаю кружку с дымящимся кофе и... р-раз!.. Кружка падает на стлань, обрызгивая горячим колени и руки. Поклевка! Да еще какая! Хлыстик "кольцовки" сгибается от резких ударов. Колокольчик даже не успел звякнуть, только трясется беззвучно, словно в паническом страхе. Пашка тянется к подсачеку, а я дрожащими руками начинаю вываживать рыбину. На сильном течении сопротивление ее удваивается. Но, кажется, действительно взяло что-то порядочное. Вскоре метрах в четырех от лодки высверкнуло серебром, и на поверхности стремительно заходил крупный язь.
Я с тоской замечаю, что взял он на самый дальний крючок длинного подлеска, а это значит, что свободы для прыжков и уверток сильной рыбины больше. В таких случаях очень часты сходы и обрывы лески. Язь поразительно резок и силен.
Пашка тянется с подсачеком. Промах! И тут же – мощный рывок и всплеск. Сошел?! Нет, язь отчаянно бьется на леске.
— Паша! – молю не шутя. – Давай, парень, подводи-подводи под него! Да быстрее ты!.. – с дрожащих губ срывается обидное. Но этого не замечает ни он, ни я. Есть! – Пашка подхватывает серебристую пружину в подсачек, и вот уже красноперый красавец в лодке. Хорошо, до чего же хорош этот сильный осенний язь. Он даже не серебристый, а скорее золотой. Эта живая позолота дана ему по рангу. В рыбине не менее двух килограммов. Для Волги это обычный экземпляр, а для малой речки – конечно Гулливер.
Ошеломленно сидим и смотрим на язя, не можем насмотреться. И тут – опять удар! Пашка кидается к своей "кольцовке", а я лихорадочно выпутываю первого язя из подсачека, и, бросив его под стлань, привстаю, вглядываясь в воду. Пашка с натугой выбирает леску. И опять такой же язище забился в лодке.
— Есть-есть, ай-я-яй! Улю-лю-лю! – вопит Пашка, прыгая в лодке, как дикарь, поймавший аллигатора. Я вовремя останавливаю его за куртку. Еще миг и купаться бы Пашке в осенней воде, в стремительных струях течения.
Оба язя оказались в садке. Взяли они на манку. Черви на крючках были почти не тронуты. Наживляем все крючки грушками упругой каши, размятой еще дома с растительным маслицем.
Клев был уверенный. Не часто, как и подобает серьезной рыбе, с периодичностью в пятнадцать-двадцать минут "кольцовки" встряхивались от резких ударов, суматошным звоном заходились колокольчики. Не обошлось и без сходов. Опять не выдержал перекаленный, видимо, крючок. Два раза крупные язи, исполнив бешеный танец в снопах брызг, уходили, срывались со злосчастных дальних поводков. Но это был настоящий лов, мечта любого волгаря, а тем более новичка бортовой удочки. Так, наверное, и становятся рыболовами на всю жизнь. Невозможно забыть эти минуты вываживания резкой мощной рыбины, блещущей золотом, серебром, всеми драгоценными металлами и камнями в каскаде яростных прыжков и радуге брызг.
Мне показалось даже, что мой приятель несколько свихнулся. В глазах его появилась дичинка, безумная ведьмячья раскосость. Пел Пашка какие-то бессвязные лихие песни, размахивая руками, а потом был момент, когда я уж совсем перестал узнавать его, казалось, разучившегося удивляться и радоваться. Это случилось ближе к полудню, когда клев почти прекратился. Мы начали тосковать, суетиться, перезабрасывать снасти, меняя манку, подсаживая червей. Вскоре нам это надоело. Опять замурлыкал приемник. На стол-клеенку был выложен хлеб, нарезано сало, кольца лука, дольки начинающего желтеть последнего садового огурца, пахнущего летом. Тушенка поблескивала нежным желе, белела ароматным свиным жиром в прожилках волокнистого мясца. Вершиной всему, еще одним моментом истины было появление солдатской алюминиевой фляжки, в которой плескалась "сорокоградусная". Нет, наверное, особого греха в этом святом для рыбалки таинстве, порицаемом, однако, строгими женами. Пусть острят домоседы, мол, что рыбалка – наливай да пей. Нет-нет, ребята! Сотку огненной да под маринованную селедочку, да в меру – не грешно принять на рыбалке!
Замерли мы, священнодействуя с этими самыми сотками (нужно точно, без обиды), чокнулись за удачу, истовую красоту вольной большой воды, и только было поднесли ко рту "окаянную", как... Пересказать трудно, до чего был я удивлен. Поклевка опять случилась по известному уже закону подлости в этот чистый звенящий миг. Плюх! Стаканчик с водкой полетел в сторону, безвозвратно теряя содержимое. И самое чудное: Пашка даже не посмотрел в его сторону. Уссурийским тигром он кинулся к снасти и принялся отчаянно выбирать леску. От удивления я проглотил водку и, не закусив, полез к нему с подсачеком.
— Больше не налью, чайник! – шипел я в ухо Пашке, но тот не замечал меня. Где его уныло-тусклый взгляд, медленные сонные движения. Это были Кассиус Клей, Святослав Рихтер и Мать Тереза одновременно! Свято и восторженно он сражался с язем, и когда тот, исполнив красивый пируэт, сошел с крючка, Пашка всерьез кинулся за ним. И в этот раз я успел удержать его, но отчаяние Пашки было непередаваемо.
Дабы успокоить приятеля, я снова наполнил его стопку. Он машинально проглотил содержимое без обычного в таких случаях блеска в глазах и, кажется, даже не понял, что было ему налито. Столь же машинально он сжевал кольцо лука и даже не посмотрел на тушенку. Я окончательно понял, что Пашка заболел.
В тон его настроению небо стало хмуриться. Как-то нереально быстро потемнело, вдоль Волги потянул свежий западный ветер, поднимая волну. Из серой низкой рвани, невесть откуда наползшей, посыпался мелкий дождь. А вскоре разыгрался настоящий шторм с воем ветра, косой сеткой дождя, и волной, какую мне приходилось когда-то видеть на Черном море. Лодку начало захлестывать и мы, накинув армейские непромокаемые плащи, спешим выбирать кормушки и якоря. Торопясь, "дергаю" мотор. Как же!.. "Вихрь" злорадно молчит. Хоть бы чихнул. Наконец он, словно в раздражении, заходится неистовым ревом. Трогаемся. Идти на полном газу невозможно, того и гляди перевернет боковой волной. Приходится лавировать между холмами, которые язык не поворачивается назвать речной волной. Наконец заходим в затон, и опять начинается нудный караванный путь к ящику и обратно. Таскаем под дождем сырые мешки, якоря с чуть разогнутыми лапами, волочим мотор, проклиная погоду. Самым приятным грузом был садок, наполненный бьющимися золотыми язями.
Время близится к отъезду, и тут нас ждет неприятный сюрприз. Водитель "жигуля", с которым мы еще поутру условились ехать домой, то ли испугавшись непогоды, а может быть, по какой-то другой веской причине, уехал, не дождавшись нас. Последний автобус тоже ушел. Поколебавшись, мы принимаем решение идти на шоссе ловить попутку.
Это было, наверное, не самое правильное решение. Проще было переночевать на базе. Машины проносились по мокрому шоссе, освещая нас фарами, и не останавливались. В нынешнее время не каждый остановится вечером у двух мокрых фигур в плащах, под которыми запросто могут оказаться "стволы". Один только раз, завизжав тормозами, к обочине неуверенно подвалил "КамАЗ"-дальнобойщик. Из кабины чуть ли не вывалился ухмыляющийся водитель.
— Эй, мужики, я правильно еду?!
— Смотря куда? – осторожно заметили мы.
— Куда-куда, в Чебоксары! – густо выдохнул спиртом веселый "водила".
— Тогда тебе в обратную сторону.
— Да ну... – по-детски удивился тот и так же с размаха ввалился в кабину. "КамАЗ" круто развернулся и погнал обратно, мотаясь по шоссе и разбрызгивая лужи.
Потеря этой последней надежды уехать оптимизма нам не прибавила. Дождь лил беспрерывно, и ночевать в лесу не представлялось возможным. Потемну в незнакомом месте да в сыром лесу трудно развести костер. На ощупь можно наскрести бересты, но хороших дров вряд ли отыскать.
Решаем идти до победного конца все пятьдесят шесть километров до города с тяжелыми мешками за спинами. Ночь вся наша.
Это был удивительный путь. Эйфория приключения ударила нам в головы. В каком-то странном возбуждении мы шли и шли, переговариваясь, под мерный шелест дождя, в черноте осенней ночи, остро пахнущей сырой хвоей и клюквенниками-болотами. Шоссе было пустынно. Перестали проезжать и редкие машины.
Так километр за километром мы одолели большую часть пути, подходя к озеру Шап. И тут впереди, вначале еле заметно, затем все ярче стало пробиваться сквозь мглу какое-то мертвенно-голубое свечение. Этот нереальный свет нельзя было объяснить ничем. В ожидании какого-то волшебства, чуда мы зачарованно спешили вперед. Мне в жизни не приходилось видеть ничего аномального, никаких зеленых человечков, летающих тарелок, и прочей чертовщины, кроме, разве что, разумно двигающегося блюдца на спиритическом сеансе. Может быть, сейчас, там, впереди, нас ждет НЛО?
Все оказалось банально просто. На обочине стояла белая "Волга". Из ее салона неслись звуки какого-то футбольного матча. В машине сидели двое мужчин и смотрели маленький телевизор. Рассеянный свет этого телевизора и был далеко виден в черноте ночи. Сказка кончилась.
Когда мы сунулись, было, к машине, один из мужчин быстро повернулся, и в руке у него что-то замерцало. Но увидев, что мы с мешками и спиннингом, махнул конфузливо рукой и облегченно засмеялся.
— Да вы откуда, ребята, с луны что ли свалились?
— С Волги, вообще-то, – отвечаю я, сбрасывая с плеч лямки сырого рюкзака.
— И куда путь держите?
— В город.
— Так вам еще до утра идти.
— Может, подвезете?
Мужчины посовещались и повернулись к нам.
— Залезайте пока в машину. Не под дождем же стоять. Только плащи снимите.
Выяснилось, что они были командированы откуда-то из Кировской области. Ехали обратно без остановок и потом решили дать шоферу отдохнуть. Разговорившись, мы быстро перешли на ты. Вспомнили случаи на рыбалке, плохие кировские дороги, прошлись по жизни нынешней непростой, а там с громкими разговорами и водителю спать не дали, разбудили человека. После этого заговорили шепотом. А шофер, поворочавшись, снова уснул.
Этим же шепотом нам предложили:
— Давайте, ребята, для согрева.
Один из мужчин, высокий, все время пригибающийся, с лицом техника-интеллигента, по видимому, старший, плеснул нам из нержавеющей фляжки в разовые стаканчики чего-то огненного. Мы не отказались, выпили, переводя дух.
Старший рассмеялся:
— Молодцы. Сразу видать – рыбаки. Чистый ведь пили, девяностоградусный. Закусите вон колбасой.
Отдышавшись, я вылез из машины и, распотрошив рюкзаки, набрал в пакет живых еще язей. Вернувшись, протянул старшему. Тот тоже не отказался.
Стало как-то хорошо и просто среди этих людей. Мы смотрели телевизор, чувствуя как греет изнутри чистый спирт. Дождь шелестел по крыше, срываясь с порывом ветра на торопливый перестук. Мягкая дрема незаметно взяла свое.
Утром мы были уже в городе.

Женька

Зной лежал неподвижно и тяжело, раскалив и выбелив горизонт там, в верхнем течении, где в плывущем неверном мареве виделась Чебоксарская ГЭС. Но может быть, это был мираж?
Чайки, потеряв аппетит, вяло плюхались на парную гладь Волги и плыли комьями белой пены рядом с невесть как вырванными кустами живого зеленого тальника, пустыми пластиковыми бутылками, огрызками яблок и огурцов. Песок Сидельниковского острова пестрел разноцветными бикини отдыхающих и трусами неутомимых ловцов чехони. Тут же стояли лодки всех видов с поднятыми моторами. Устав от полного безветрия, облака взгромоздились на зеленые утесы правобережья и сонно оцепенели невиданными странами-городами, округлыми громадами гор и холмов, позолоченными солнцем и подсиненными снизу. Изредка из этой синевы проливались короткие грибные дожди. Но от них лишь дымилась дорожная пыль и оставалась влажная духота. Все окончательно застыло вокруг. И только на грузовой пристани что-то тяжко ухало и грохотало, да плыл над базой-санаторием слащавый "Малиновый звон" в исполнении Гнатюка.
Мы изнывали от жары. Мало того, наша "Обь" раскалилась до температуры изрядно нагретого утюга, и поэтому прикасаться к ее дюралевым бортам было просто небезопасно. В который уже раз я проклинал себя за то, что не взял с собой дуги тента. Мне виделся натянутый над лодкой брезент и прохладная тень под ним, но это уже походило на галлюцинации. Тент бесполезной тряпкой валялся в грузовом отсеке. Время от времени мы с сынишкой Женькой "макались" в Волгу, держась за троса якорей. Но вода была ненамного прохладней воздуха, и вскоре душная до дурноты истома опять обволакивала нас.
Не клевало часа три с тех пор как "дали" течение. Словно все замерло и там под водой. Женька, худенький, жженый солнцем до черноты тела и белизны волос, вначале вертелся и терзал меня, одуревшего от жары, бесконечными вопросами.
— Пап, а правда, утопленники стоят на дне с открытыми глазами?
— Вот довертишься в лодке, буратино, сам узнаешь!
— А правда...
На некоторые вопросы я честно пытался ответить. Некоторые заводили меня в тупик, то ли из-за детской мудрости и непосредственности, а возможно, и по причине окончательной отупелости моей раскаленной головы. Но вскоре я почувствовал, что с некоторого времени мне стало чего-то не хватать. Словно бы исчез какой-то привычный фоновый звук. Ну как если бы перестали поутру петь птицы или убралась куда-нибудь назойливая муха, долго жужжащая на стекле... Женька спал, свернувшись на разобранном сиденье, спал прямо под палящим солнцем. "Сгорит, мальчишка, одуреет от такого сна, – подумалось, и опять с досадой. – Чего ж я дуги-то не взял?!" Досада досадой, но так дело не пойдет. Примитивный каркас я соорудил из двух весел и спиннинга, положив их на борта над Женькой и накинув сверху брезентовой тент. Хорошего обдува и прохлады под таким укрытием, конечно же, не будет, но все же хоть какая-то тень. Вскоре Женька уже сладко сопел и посвистывал носом. "Рядом бы с ним устроиться, все равно бесклевье..."
Я сидел и смотрел на него. Как-то не сбылась моя мечта, что будет Женька азартным рыболовом. Ему, непоседливому и удивительно общительному, нравилось само приключение: люди-попутчики, с которыми он запросто сходился, череда простых событий и новых мест, ночевки у костра, рев мотора и каскад рассеченных волн, стук дождя по брезенту палатки, заря-огневица, страшноглазый филин в черном дупле. Поклевка не была для него целью. И еще он писал стихи, немного наивные, но в них, где-то глубоко, кажется, все же блестела отметина-искорка.

Вал за валом катит море
К островам моей мечты.
И туда, с судьбою споря,
Уплывем лишь я и ты.

Позабудем все обиды,
Прошлой жизни не вернуть –
Серебристые дельфины
Нам укажут долгий путь.

Вероятно, это у десятилетнего мальчишки было отложением услышанного, прочитанного, наносного и останется лишь на память о детском романтизме, а может... Впрочем, лучше не надо. Время не то. Сейчас бы иметь бульдожью хватку...
Женька спал, а я сидел и уныло смотрел на сторожки "кольцовок", покрываясь гусиной кожей от солнечных ожогов. Но что-то случилось к полудню, к самой, казалось, жаре. Откуда-то пришла свежесть, пахнущая земляникой и сырой травой. Солнце растворилось в дымке и погасло. Меня обсыпало легкой теплой моросью, которая оказалась почему-то неприятна для воспаленной спины. Дождь забился фонтанчиками на неподвижной воде, все усиливаясь, но это его усиление было ничем перед тем яростным шумом, который приближался вместе со стеной ливня и черной полосой на воде. Невероятно быстро эта полоса накрыла лодку и все вокруг закипело. Я сидел под хлесткими струями и удерживал над Женькой тент, отчаянно полощущий на ветру.
Все окончилось так же быстро, как и началось. Удивительно, но сынишка даже не проснулся. Намаялся на жаре. Сейчас после дождя ему было прохладно. Это видно по тому, как он ежится и подгибает колени к груди. Я накрываю его курткой и снова устраиваюсь перед снастями: меняю насадку, поправляю колокольчики на сторожках. Видимо, задеваю один из них, и тот трясется, звонит на всю притихшую округу. Откидываюсь в кресло, но колокольчик продолжает трястись и бренчать. Да это же поклевка! Словно и забыл я про такую вероятность, устав от жары и бесклевья. Подсекаю и вываживаю на поверхность отчаянно упирающегося леща. "С килограмм будет", – решаю про себя. Слегка дрожащими руками отцепляю его и прячу в садок. Здесь следует сказать, что садков у нас два. Один, побольше, – мой, другой – Женькин. Можно было обойтись и одним садком, но я посчитал, что азартнее будет ловля не в общую кучу, а кому как повезет. Каков, мол, добытчик, таков и улов. Все бы так, но первый лещ попался на Женькину "кольцовку", и хотя тот спит, по уговору кладу добычу в его садок. Второй подлещик опять затрепыхался там же. Словно издеваясь, лещи клевали только на снасть сынишки. Моя "кольцовка" встряхивалась от притязаний худосочных густерок, окуней, сопы-"лаврушки", попался даже ротан, единственный, наверное, здесь, на течении, но лещи, словно сговорясь, избегали меня. Грешен, я начал "мухлевать". Это когда играешь сам с собой в шашки и вроде невзначай, не глядя, ходишь за соперника. Но иногда самые, казалось, глупые ходы его, сделанные тобой, оказывались гениальны и выигрышны. Так и здесь. Я старался не замечать, что черви на крючках Женькиной "кольцовки" обсосаны до самого жала, но самые крупные лещи попадались именно на эти крючки. На свои крючки я цеплял отборно жирных червей, но они напрасно болтались там, в глубине, не соблазнив даже простого ерша.
Когда Женька открыл свои голубые нахальные глаза с длинными ресницами, его садок был полон жирными лещами и подлещиками. В моем же – рыскала кругами низкопородная рыбья шпана. Надо отдать должное сыну, он довольно сдержанно отнесся к "своему" успеху, заметив, впрочем, что поймал побольше, чем я. И хотя он не потрудился уточнить, кто же собственно ловил, а кто спал, я был благодарен Женьке за его великодушие и отсутствие куража над побежденным соперником.
Но когда мы, усталые, вернулись домой, первыми Женькиными словами еще с порога были: "Мама, ты знаешь, я сегодня круто обловил папу, ну просто круто!"

ВЕСЕННИЙ ЛЕД

Багорик

Март был на исходе. Закаты пылали на синем насте, который в полдни был просто снеговой хлябью-кашей. Но к ночи наст снова жестенел и шуршал ледяной крошкой под ногами, обдирая рыбацкую обувь.
Ширь Чебоксарского водохранилища, солнечная, подернутая голубоватой дымкой по правобережью, в это утро была сплошь в точках и густых скоплениях этих самых точек. Если понаблюдать, то можно было заметить их перемещения, совершаемые по каким-то своим законам. Где только что виделась одинокая человеческая фигурка, образовался целый муравейник. Там ловили "белую" рыбу, и люди торопливо шли за стаями тяжелых сорожин и лещей.
В протоках между лесистыми островами было почти пустынно. Лишь хрипло кричало воронье, собирая брошенных кем-то ершей. Но иногда, чаще в полете, вороны издавали какое-то горловое мелодичное "теньканье". Не верилось, что эти звуки принадлежат птицам, имеющим дурную репутацию воровок и скандалисток и никак не обладающим вокальными изысками. Впрочем, и суровый ворон-черное крыло, кроме своего "крон" или "крун", издает ближе к весне вполне нежные звуки.
Теплый ветер летел вдоль проток, раскачивая тонкостволый березняк на островах. Так же вдоль проток летели и облака,
изредка затеняя ослепительно яркий лед. С проталин на берегах пахло жухлой оттаявшей травой и одновременно снегом. Это пронзительно волнующее сочетание пьянило и кружило голову.
Мы сидели с отцом посреди широкой протоки и, щурясь от солнца, ловили плотву-сорожку. Поодаль краснели флажками настороженные жерлицы.
— Так ты говоришь, из руки вывернула, у мужика-то?.. – насмешничал отец, продолжая начатый разговор. Это он про то, как однажды на соседней протоке, рядом с Вороньим островом, крупная щука провернула и выбила у меня из ладони багорик и, оборвав леску, ушла, вместе с багориком.
— Руки совсем тогда обмерзли. Мороз за двадцать пять градусов был, да с ветром. А рукоятка у багорика обледенела, вертелась, словно смазанная... У мужика-у мужика.., – ворчу я, оправдываясь.
— Ха-ха-ха! – в ответ раскатывалось надо льдом, пугая ворон, подобравшихся было к пакету с салом.
Вечером мы готовим ночлег, здесь же, на берегу протоки. Для этого раскапываем до земли громадный сугроб, наметенный со стороны Волги. Получившуюся вытянутую ямину закладываем поперек сухими березовыми обрубками. Под них, под березки, закатываем пару бревен-плавунов, Получается что-то вроде нар, окруженных снеговыми стенами. С другой стороны ямины, напротив нар, складываем костер-нодью из трех сухих бревен. Это на ночь. Но вначале разводим рядом хлипкий туристский костерок из тонких ольховых и липовых стволов. У таких костерков обычно щелкают зубами дилетанты рыбачки инистыми весенними ночами. Но мы лишь готовим, прогреваем место для серьезного костра и варим заодно двойную уху из окуней, ершей и сорожки. Котелок подвешиваем без всяких рогатин, просто на жердину, воткнутую в стены нашего логова. Вначале ложимся на нары и отворачиваемся от едкого дыма, ползущего вдоль стен и никак не желающего уходить. С образованием углей и жара костер перестал дымить и ровно загудел. Дым, словно в трубу, потянуло вверх. Едим уху, вяло переговариваясь: усталость дала о себе знать только сейчас, когда за весь день впервые поели горячего, если не считать чая из термоса. Запалив нодью, лежим и молча смотрим в звездное небо. Бревна, обгорев, начинают медленно тлеть. Под ними алеют угли, отдавая ровное тепло, от которого начинают оплавляться и таять наши снеговые стены.
Просыпаемся на рассвете от шелеста первого весеннего дождя. Да что там от шелеста!.. Костер прогорел еще в ночи, и теперь нас, промокших под дождем, трясло, словно в пляске святого Витта!
— П-п-одай топор! – командует отец и рубит старую ольху из запаса на ночь. Я запаливаю бересту и подбрасываю мелкий сушняк.
Рассвет занимался в сыром терпком тумане, где вязли все звуки, приобретая насморочную чахлую немочь, которую не могли пробить даже удары топора по сухому дереву. Словно в ответ, затюкали топориком где-то на дальних островах, тоже глухо, без обычного раската по протокам и мелколесьям.
Мы разводим костер, больше похожий на пожар, и от нас парит почти по-банному. Быстро обсохнув, пьем чай и идем к жерлицам. Флажок одной из них поднят, и около него суетится ворона, заинтересованно поклевывая обвисшую сырую ткань.
— Кы-ш-ш! – машем руками и бежим к снасти.
— Эта воровка, наверное, сдернула, – ворчит отец, хватаясь за леску.
Нет, была хватка: выпутываем из коряг крупного налима, удивительно пятнистого и яркого, как экзотическая змея. Где уж он "отхватил" эти тропические краски, когда кругом по дну лишь прелые черные топляки?
Часам к девяти поднимается еще один флажок. Взвизгнула катушка и без паузы закрутилась безостановочно, постукивая на гнутой оси. Бежим сломя голову, разбрызгивая химчулками снежную хлябь. Отец не торопится: вываживает, томит рыбину, кряхтит над лункой, как над хорошей миской наваристого борща. Мне одновременно смешно и досадно.
— Ну, чего-чего пляшешь-то? Суй багорик. Там она. Крупная, вроде, – рокочет отец, удерживая дергающуюся леску.
Забагриваю и выволакиваю на лед... щучонку килограмма на полтора. К ее пятнистому боку петлей из лески словно пришпилило увесистую коряжину, облепленную ракушками.
— С довеском, значит... – чешет в затылке отец.
Но времени на раздумья нет. Торчит флажок еще одной жерлицы. Бежим к ней, бросим пойманную щуку на лед, так и не отцепив тройник.
Но там лишь сорван живец, и мы возвращаемся обратно. Щуки на льду не было... Не вороны ж ее унесли?! Ага, ясно. Леска уходила в лунку. Видимо, "поплясав" на льду, щука благополучно отцепилась от коряжины и нырнула обратно. Но от тройника ей избавиться не удалось. Ворча, возимся с поимкой беглянки. Это какое-то невезение! Щука опять где-то отыскала корягу и захлестнулась за нее леской. Ни с места.
— Ну нет, голубушка! – свирепеет отец. – Теперь я тебя
из принципа!..
Он приволакивает откуда-то длинную жердину, а я бурю лунки по направлению лески. Здесь мелко, и мы тычем, цепляем палкой леску в разных положениях и режимах: то натягиваем с резким отпуском, то тормошим мелкими толчками. Когда нам все это уже порядком надоело, леска неожиданно свободно подалась вверх, и на ней вяло заходила беглая щука. Скорее всего, ей самой все надоело до чертиков, и она махнула хвостом, мол, да пропади все пропадом, сдаюсь! И вот уже на льду бьется эта хитрая дважды пойманная щука. Убираем ее подальше и снимаем с тройника.
Хваток больше не было. Мне скучно сидеть впустую у жерлиц, и я ухожу в первую узкую протоку. Она рядом, лишь пройти через перешеек-остров, разделяющий две протоки. Для этого не надо проваливаться в сыром снегу на островке. В перешейке есть проходы.
Сажусь у готовых наших же лунок и накидываю на себя плащ. По нему шелестит мелкий дождь. В сыром воздухе запахи чувствуются еще острее. Пахнет корой, отстоем палого листа и почему-то... малиной. А-а, отогрелись, значит, отмокли малинники-прутики на полянках островка. И уж совсем наваждением причудился мне запах молодой крапивы. Оттаяли, видать, и поникшие сухие крапивные стебли и запахли к весне по-живому.
Побрасываю в лунку мелкого мотыля, придавливаю у края, чтобы не тонул, а давал лишь запах, иначе унесет личинок хоть и слабым течением. Можно было и не прикармливать. Сорожка и окуни клевали отменно. Вот только рыба большей частью – с ладошку. Мелочь, одно слово! И тут моя удочка, положенная ненадолго на лед, оживает и, плюхнувшись в лунку, встает торчком. Ловлю ее и чувствую на леске сильное сопротивление. Вот тебе и мелочь! Тут только бы не оборвать леску. Долго и осторожно завожу рыбину в лунку и подхватываю ее рукой. Да это же голавль! Самый настоящий! А говорят, по льду не берет он...
Нет, не зря я, видимо, прикармливал, переводя мотыля. Среди некрупной сорожки и окунишек в этой же лунке были пойманы еще несколько голавлей, подъязок и судачок. Да и сорожка стала попадаться покрупнее. Словом, я всерьез увлекся ловлей, но будто бы что-то все беспокоило меня, отвлекало. В ушат что ли звенит, или ветер поднялся, зашелестел в березах? Кричат?..
— Ба-а-гор! Са-а-нька!.. Ба-а-гор!
"Чего надрываться-то, – подумалось с досадой. – У самого крюк есть, а тут бежать..."
— Са-а-нька!
"Не ладно что-то, – решаю и несусь напрямую через островок, проваливаясь в рыхлый снег.
Отец топтался у лунки и с натугой удерживал леску, то отпуская ее, то подтягивая.
— Поддевай ее, тютя! Здоровая!
— Где твой-то багор?
— Утопила, стерва!
Завожу багорик в лунку и там, под нижней кромкой льда, зацепляю чего-то сильное, невероятно сильное и упрямое. Руку повернуло на излом, но я подтягиваю эту рвущуюся тяжесть и пытаюсь завести в лунку. Бесполезно! Уперлась... Встала в распор. Держа ее на багре, осторожно отчерпываю рукой ледяное крошево и заглядываю в лунку, но вместо золотисто-темного рыла щуки вижу что-то розовое. Да это же ее раскрытая пасть, анатомическая модель хищной глотки – вид вовнутрь, а челюсти рыбины скребут где-то по закраинам лунки, до нас добраться не могут! Оказывается я, словно заправский дантист, заглядываю щуке в глотку. Осталось только пересчитать ее зубы и осведомиться: "Ну-с, где у вас болит, сударыня?"
Отец пробуривает еще одну лунку, вплотную к той, где застряла щука, потом перерубает пешней перемычку и, видимо, попадает по рыбине. Удар передается по багру. С усилием, словно поршень из цилиндра, щука медленно поднимается по двум спаренным лункам, выдавливая на поверхность воду, в которой золотятся крупные икринки. Вот наконец показалась чудовищно большая щучья голова, бугристый затылок и... На ноздреватом вытаявшем льду будто загорелось солнышко. В унылом освещении пасмурного дня щука была фантастически ярка. Обычно темные плавники и хвост, краснели, словно цветы на снегу, И брюхо... Как правило, желто-белое, у этой оно было розовое. Казалось, что и лед начинает отливать нежно-розовым светом. Щука была коротка, на вид не больше метра (по точным измерениям, сделанным впоследствии, – 105 см, вес – 16,2 кг), но толста чуть ли не в пол-длины. Она тяжело билась на льду, а мы стояли и, вначале молча, смотрели на нее. Такую рыбину ждешь и мечтаешь о ней.
— Под двадцать килограммов будет, – наконец замечает отец.
— Здоровая, – поддакиваю я, впрочем сомневаясь, и к слову вспоминаю. – Кстати, пап, как же насчет того, что рыба смогла багор выбить... у мужика-то?..
Отец вроде бы и не слышит и сосредоточенно пытается при помощи зевника и экстрактора вытащить тройник. Куда там!.. Заглотила до хвоста.

***
Дождь все моросил. Тучи набухли и осели еще ниже, слившись с туманом, медленно ползущим по протокам. Лишь над елями Жареного бугра виделся небольшой просвет, но и его вскоре закрыли мутные тучи.
Обратно мы выходим по колено в воде, озером стоящей на льду. В мешках переваливается тяжелая красивая рыба, и, несмотря на муторный путь, где-то внутри поет тоненько какая-то восторженная нотка. Вот и подножие высокого коренного берега.
Наверху – Сенюшкино. Взобраться бы с грузом...
На шоссе удачно ловим попутку – груженый красный"КамАЗ". В кабине уютно, особенно после серой слякоти водохранилища. Чуть-чуть пахнет солярой и каким-то особенным сочетанием пластмассы, железа, сигарет, но это даже приятно. Водитель, молодой смешливый парень, включает магнитофон. Вау-бум! – мягко отдается в мощных колонках и на плывущие псевдорояльные аккорды опускается тонкий со слезой голосок. "Таня Буланова", – сонно отмечаю про себя, протирая слипающиеся глаза. Успеваю еще раз удивиться ее способности находить грань и талантливо балансировать на ней между дворовой пошлостью и хорошей сентиментальностью, действительно вызывая щемящее чувство. "Еще одна осталась ночь у нас с тобой..," – тосковала Буланова, мягко рокотал движок "КамАЗа", и на стеклах тихо плакал дождь.

Промоина

... Куда-то исчез надежный ледовый монолит под ногами. Его не стало как-то сразу. Еще минуту назад я уверенно скользил по нему, искристому, ничего не опасаясь, зная, что толщина льда окрест не меньше полуметра. И путь мой лежал не по фарватеру, где Волга дышит и в глухозимье, открываясь в самых неожиданных местах, а по хоженному не раз утреннему следу, напротив известных "Тополей". Здесь, неподалеку от разоренного местечка "Коротни", уже который день кучковались медные от апрельского солнца рыболовы-мормышечники.
Они в решето избуривали пятачки льда, вгрызаясь и под самый ящик соседа, воровато "шили" руками, вываживая крупную весеннюю сорогу и тут же пряча ее под себя. Но закон стаи суров. Их, удачливых, обязательно кто-нибудь да замечал, и тогда в стае происходило смутное движение, впрочем, понятное всем. Вначале, вроде бы смущенно, а потом торопясь и оглядываясь, счастливцев плотно обсиживали, и билось здесь, слышалось в душе у каждого: успеть, выдернуть одну-две яркоглазых неземных сорожины, пока не засветили место все новыми спешно образующимися лунками. Но уже неслось из соседней кучи-стаи протяжное: "Обу-у-ривай!" И шли оттуда с бурами наперевес, словно в атаку.
Итак, я потерял под ногами опору. Льда, крепкого, истоптанного и продырявленного поутру лунками, просто не стало. Медленно и зачарованно я рушился куда-то вперед и вниз, удивляясь: со мной ли это все происходит?! Кажется, во мне даже кто-то подхихикнул, мол, вот так, дурашка! Не ходи, где не надо. Все бы тебе подальше от людей. Ловил бы как все, в одном месте. Свою рыбу найти, свою рыбу!.. Нашел... Но тут же, торопясь, обгоняла другая утешительная мысль: было ведь это уже не раз. Проваливался, опирался руками, ложился на спину и выползал, всегда выползал! А то и просто окунался до пояса да вылетал пробкой из студеной полыньи, как ошпаренный. И называлось это совсем невинно – "искупаться"... И вспоминалось как смешное, чуть досадное приключение.
Трудно сказать сейчас, успели эти мысли мелькнуть в момент моего падения в хрустальное ледяное крошево или черед раздумий наступил позднее? Время остановилось в этот миг, как это ни банально звучит. И все же, наверное, то пестрое мельтешение сжатых закодированных чувств и образов вместилось тогда в него, в этот долгий миг. Ведь мысль быстра.
Чувство реальности вернулось с тревожным запахом и вкусом талой волжской воды. Ее уровень качнулся перед глазами. Звякнули, словно стекляшки, льдинки-серебрянки, наполненные солнцем, и ожгли лицо. Опоры не было. Я ринулся вперед, к кромке льда, но под руками противно и безнадежно падали пласты ломающейся шуги. Промоину быстро размывало течением. Назад!.. Плавание в валенках, ватных брюках, бушлате и с рыболовным ящиком за спиной меньше всего напоминало именно плавание. Наверное, я просто неуклюже барахтался, но развернувшись, я все же ухватился за крепкий лед. Вытаянный солнцем до стеклянной гладкости, он не позволял подтянуться на руках, и лишь сломанные ногти были результатом этой попытки. Мне оставалась возможность лишь кое-как удерживаться у ледовой кромки. Ноги в набухших ватниках и валенках с химчулками наливались тяжестью, холодели до боли, теряли подвижность. Их, словно они были не мои, заносило течением и затягивало в прозрачную до слезности и одновременно черную стынь. Подтянуть ноги и закинуть их на лед я уже не мог. Они не слушались. Так долго не могло продолжаться. И пришла простая мысль: это все...
Почему-то стало жалко две фотокамеры, которые лежали в наполняющемся водой ящике. Вспомнилось, что "Киев-19", ценящийся и профессионалами, мне подарила жена. На цветной "фуджи" были наверное, удачные кадры, "пойманные" в хорошем ракурсе, цвете, просто туманные весенние зори и синий лед в сполохах падающего солнца. А простенькая, но надежная "Смена", заряженная черно-белой пленкой, хранила в себе, кроме прочих, непроявленные пока... или уже... страницы семейной летописи, некоторые ее эпизоды. В голове вертелась фраза-штамп: у смерти ясные глаза... Кажется, где-то она уже звучала, но сейчас была удивительно уместна: нереальность моего ухода, нелепость его подчеркивались ослепительно голубым небом, льдом, брызжущим золотом, обычными живыми красками дня. Ветер приносил горечь теплых проталин, звон раннего жаворонка, неясный шум города с высокого правого берега, где раскинулся на буграх Козьмодемьянск. Далеко в стороне люди мирно ловили рыбу.
Кажется, я тонул молча. То ли не вспомнил, что можно позвать на помощь, то ли стыдился кричать. Но должен был наступить момент, когда пальцы, которые я тоже не чувствовал, просто бы соскользнули с гладкого льда. И никто, возможно, и не заметил бы, что закончился еще один жизненный путь. Эта обыденность ухода также удивляла меня в те минуты, наряду с мыслью, что пропаду безвестно, не попрощавшись, а если и найдут, то не в людском уже обличье, а падалью. Было жалко, что так и не сделано то, пусть не громкое, ради чего, может быть, и пришел я в этот мир. Или, по крайней мере, не попытался сделать, не успел... Тоже банальность, но, видимо, затертые эти мысли с одинаковым постоянством посещают людей в пиковые минуты.
То, что мой час еще не пришел, я понял, когда от далекой группы рыболовов отделились двое и быстро направились ко мне. Метров за двадцать они остановились, и один из них, крепкий молодой парень в пуховике, крикнул, торопясь:
— Сам не вылезешь?
— Нет.
— А чего не кричал?
— Не знаю.
— Где заходил?
Я кивком головы указал на свой след, едва заметный на гладком льду. Парень осторожно двинулся ко мне, стараясь не делать широких шагов. За ним так же осторожно шел другой, держа наготове веревку с болтом на конце. Вот они уже совсем рядом. Потеплело где-то под сердцем: не один... Твоя судьба, оказывается, еще кого-то интересует, пусть равнодушна и цинична нынешняя жизнь.
Вот мне протянули ледобур. И этого оказалось достаточно, чтобы я, подтянувшись, оказался на льду, Грешен, я даже не успел поблагодарить их, этих людей, просто мужиков в хорошем смысле. Да они и не ждали благодарности, а торопливо вернулись и смешались с такими же обветренными загорелыми рыбаками-бродягами, для которых в произошедшем не было ничего нового. Каждый год проваливаются, спасаются сами (как три-четыре раза до этого приходилось и мне), кто-то тонет, нередко скопом, прямо в машинах. Обычное дело... не для тонущего, конечно.
И теперь, спустя какое-то время, я понимаю, что судьбой мне просто отдан долг. Случилось, что и я не оставил тонуть двух пожилых людей в бешеной штормовой круговерти, рискуя остаться там вместе с ними. И теперь мы квиты.
Метров пятнадцать я еще отползал от промоины на непослушных коленях, волоча за собой бур, который при падении машинально отбросил в сторону, и злополучный ящик, полный воды. Непростительной моей ошибкой было то, что он, ящик, висел не на плече (при этом его можно было сбросить), а надежно перехватывал ремнем мою грудь. Так ходят лишь в установившийся ледостав, в январские и февральские морозы, когда лед держит и воинские "КамАЗы"-вездеходы. Еще одной классической ошибкой можно назвать то, что под рукой не было обычного ножа, пусть и "складенца-перочинника". Воткнуть его в лед, и этого усилия хватило бы для того, чтобы подтянуться на руках, Единственное, что оправдывало меня, рыболова со стажем, это уверенность в обстановке. Хожено-перехожено было в том самом месте, где я только что готовился покинуть этот мир. Уверенность в обстановке... Скорее, самоуверенность. Начало апреля на дворе, и самый крепкий лед быстро превращается под солнцем в кристаллическую рухлядь, набухшую водой. Особенно там, где кипят водовороты и преют на дне старые пни – остатки затопленных лесов.
Вскоре я уже развешивал на прибрежном липняке пятнистый свой бушлат – дань военизированной моде, мокрые ватники, понурую шапку-ушанку. Гордыми вымпелами взвились и затрепетали на ветру желтые (пардон) подштанники, как символ неосторожности и глупости. Все это исходило паром на горячем апрельском солнце, а я сидел в автобусе и запахивался в шоферскую душегрейку, навсегда пропахшую бензином. Ноги ныли и их время от времени сводило судорогой. А тыльные стороны ладоней и подушечки пальцев я не чувствовал в полной мере два последующих дня.
— Купался? – спрашивали меня приходящие, и я, не вороша подробностей, отвечал:
— Купался.
— А-а...
Этим все ограничивалось. Мне почему-то уже было стыдно рассказывать с пафосом о самом обычном деле на рыбалке.
И надо же было случится в этот момент встрече, которой я никак не хотел в моем нынешнем положении. Угораздило меня выйти из автобуса, чтобы перевернуть к солнцу обратной стороной подсыхающий бушлат.
— Э-э, да тут нудистский пляж! Кого я вижу!
Потрясая здоровенной желтобрюхой щукой, мокрой и отчаянно красивой, ко мне шел Владимир Панов – литконсультант Союза писателей и поэт, пишущий попросту, без авангардной вычурности. Страстный рыболов, он, плюнув на два инфаркта, любил крепко выпить в хорошей компании да поухаживать за красивыми женщинами, несмотря на возраст. На рыбалке с ним было просто и шумно. Помнится, как салютовал Владимир Михайлович, сыпал из ракетницы в звездное небо по поводу нашего приезда на Волгу, в Кокшайск. Собственно рыбалки тогда не вышло, больше скрипел охотничий медвежий нож по банкам с тушенкой и сочно чмокали водочные пробки, теряясь в каменистой осыпи правобережья. Падали осенние звезды от ночного рева "Вихря", и были крепкие мужские разговоры под стакан граненый да под хруст репчатого лука с салом. Начинали с рыбалки, а заканчивали, как обычно, – женщинами. Надо сказать, циник, Панов, отчаянный, но с женщинами ладить умел, привлекая, может быть, их как раз этим самым цинизмом умного мужика.
Высоко оценивая мои первые рассказы, Владимир Михайлович, кажется, не лукавил. По крайней мере, мне так думалось. Тем нежелательней была эта сегодняшняя встреча.
За строчками моих рассказов он, наверное, видел этакого Дерсу Узала, ступавшего бесшумно, как рысь, и пьющего, словно воду, кровь уссурийского "амбы" из резаной раны на полосатой глотке. А сейчас перед ним стоял мокрый "чайник", искупавшийся в проруби.
— Бывает, – сказал, посерьезнев, Владимир Михайлович, выслушав мои сбивчивые объяснения, больше похожие на оправдания, и рассказал подобный же случай, приключившийся, а может быть, и не приключившийся, с ним. Но я был ему благодарен.
— Пойдем, согреешься, – заключил он, выразительно щелкнув по горлу, и мы пошли к костру, который до кроличьего покраснения глаз раздувал его приятель.
Обсушивался я до самого вечера, но валенки и бушлат пришлось надевать мокрыми.
Утром следующего дня я вновь ехал в Коротни за тяжелой красноглазой сорогой.

ТАМ, ГДЕ ПНИ-ОСЬМИНОГИ

Глухолетье

Лодку берем у Гуляй-ноги. Так называют здесь Леонида, прихрамывающего и припадающего на один бок. Величают за глаза, иначе обидится. Но мне нравится его прозвище. Что-то лихое и стародавнее в нем, от разудалых волжских галахов и "есмень-соколов" с большой дороги.
— Твой что ли? – кивает Леонид на сына Димку.
— Мой.
— Опоздали вы, мужики. Не идет рыба сейчас. Вишь, духотища какая. Недельки б две назад...
— Так клюет, сам знаешь, вчера и завтра, – подмигиваю ему и показываю на крупные чешуинки, присохшие к самодельной стлани-решетке. Леонид выплевывает окурок.
— Сетевая... А на спиннинг не идет, нет.
Июль... Воздух остановился, отяжелел, налился медовой сладостью теплых трав и цветов. В сонной воде преют водоросли, булькают азартно окуньки, охотясь загоном на верхоплавку.
Изредка извернется в лопушнике золотым боком крупная красноперка, выплеснется лениво поверху, пуская круги, и замрет у стебля кувшинки.
Наверху в деревне, пыля и толкаясь, бредет по улице стадо бестолковых баранов. Они, казалось, издеваясь, кричат вразнобой то уверенными мужскими басами, то писклявыми до смешного подголосками. Зайдется было на них местный Шарик, захлебываясь показной яростью, но, быстро заскучав, ляжет в тенек. Эти простые деревенские звуки не нарушают тишину, как и монотонное гудение пчел, скрип колодезной рукояти, шелест утомленных зноем лип.
Мы стаскиваем с берега тяжелую деревянную плоскодонку, загружаемся и отплываем под напутственным взглядом Гуляй-ноги, сидящего на перевернутом "Воронеже" в облаке сигаретного дыма.
— Соли-то много взял? – кричит вслед.
— Килограмма два будет, – отвечаю.
— Э-э, тогда и на воду не надо было выходить!
— Да куда больше-то?
— Солитер плавится, мешками ловим!
Машу ему рукой и насмешливо переглядываюсь с Димкой. Солитер... Рыбы что ли мало в Волге?
А "солитер" действительно плавится. Черные спины лещей чертят стрелки-дорожки в разных направлениях. Да, собственно, это и не солитер. Рыба поражена лигулезом – плоским белым червем-ремнецом, совершенно безопасным для человека. Местные мужички, как на праздник, выезжают за "солитером" с большими сачками на длинной ручке. Ловят рыбу, выкидывают червя, а потом, как обычно, солят и коптят леща. Кто сам ест и нахваливает, кто продает, здесь же неподалеку, в ардинский бар.
Кто-то и в город везет.
Но нам с Димкой хочется поймать свою рыбу снастью. Отплыв от Сенюшкино с полкилометра, бросаем якорь. Цепляю к леске желтую "вертушку" и размахиваю спиннингом. Бульк! Коряга... Чертыхаясь, отцепляю блесну подергиванием в разные стороны. Снова заброс, потом еще и еще. Меняю блесны. Забросы следуют один за другим, но словно заколдована или мертва вода. Нет ни единой хватки. Плывем дальше.
По правой стороне тянутся острова, заливы, протоки, затопленные перелески. Далеко виден куполообразный холм с редколесьем по крутым скатам. Еще дальше синеет на высоком берегу старый сосновый бор. Слева высится на крутояре деревенька Троицкие выселки, ставшая теперь поселением дачников.
Мы выходим за остров к Жареному бугру и нас встречает настоящая волжская волна, приходящая с фарватера по широкому плесу-протоке, бывшему ложу Рутки. Грести становится тяжело. Волновой накат останавливает плоскодонку, бьет в борта и рассыпается теплыми брызгами на наших лицах, опаленных солнцем. Но мы заходим в узкую протоку между островами и поражаемся наступившей тишине. Темная вода, в которой роятся крупицы зелени, почти неподвижна. На ней уже желтеют первые палые листья. Мы раздвигаем их лодкой и тихо плывем под ветвями лип и кленов.
Изредка под днищем сухо скребут пенопластовое сетевые поплавки, всплывшие со спадом воды. В ячейках кое-где блещет боками крупная рыба.
— Проверим! – азартно щурится Димка и спохватывается. – Да только посмотреть...
Я и сам знаю, что он не возьмет чужого, не приучен. Хотя сейчас "мочковать" друг у друга сети не считается здесь чем-то зазорным, как, впрочем, и воровать их. Что-то изменилось в психологии местных жителей.
Уходим подальше от сетей и, чтобы не плыть вхолостую, тянем за собой "дорожкой" небольшую желтую блесенку. Спиннинг, установленный почти вертикально, подрагивает тонкой вершинкой в такт осторожным гребкам. Вот резко взвизгнула катушка, и мы возвращаемся обратно, чтобы отцепить блесну от коряги. И снова "дорожка" тянется за лодкой. Чтобы зацепов было поменьше, укорачиваю леску и советую Димке:
— Повыше держи, да поглядывай в воду. Здесь топляк на топляке. Димка кивает и сосредоточенно смотрит на воду, тронутую легкой рябью. Блесну видно. Она всплывает из глубины и мечется, словно суматошная рыбка, поблескивая темной латунью. Специально не полировал ее перед рыбалкой, дал окислиться, дабы не смешить сытых щук и окуней откровенной фальшивкой, но похоже, это не помогло. Слишком отстойна и прозрачна вода в протоке. Блесной интересуются лишь "матросики" с ладошку. Они неотступно следуют за обманкой и некоторые даже тычутся в нее любопытными носами, но тут же в испуге прыскают в сторону. На смену убежавшим к блесне пристраиваются другие окушки. Этот детский сад так и сопровождал нас до очередной коряги. Отцепив блесну и от нее, сматываю спиннинг.
Располагаемся на островке посреди широкой протоки. Палатку летом обычно не ставим, в ней душно. Натягиваем полог от комаров, а сверху укрываем его полиэтиленом, на случай дождя. Жилище готово.
Садимся с Димкой обедать у ненужного костерка, разве что чай на нем вскипятить...
— Ну-у, опять колбаса с жиром, – ворчит Димка.
— Помидоры ешь, огурцы.
— В лагере надоели.
— Чего ж рыбы не поймал?
— А сам-то?..
Переругиваемся, шутя, но действительно обидно: волокли из города тяжелую сковороду-чугунину, взяли маслица растительного, манной крупы для обваловки рыбных ломтей. Вот только самой рыбы нет. Это на Волге-то...
— Пап, смотри! – кричит вдруг Димка.
— Чего ты?
— Да вон, лещ плывет, здоровый!
Действительно, прямо напротив нашего полога спинища черная раздвигает ольховый лист на воде.
— Так это солитер...
— Давай поймаем! – азартно вскакивает сын.
3аражаюсь его азартом. Минут пятнадцать гоняемся на лодке за рыбиной с подсачеком, удивляясь ее проворству. Наконец в сердцах долбаю по лещу веслом, словно из пушки по воробью. Попал!.. Азарт быстро проходит, остается досада. Справился с больной рыбой... Как теперь Димке докажешь, что не охотой за солитерами на рыбалке занят?
А лещ хорош. Килограмма на два с половиной. Такого бы на фарватере, на "кольцовку"...
Пока калится сковородка на углях, чищу рыбину и незаметно от сына кидаю в угли белого ремнеца. Пусть лучше не видит. А вскоре уже и шипят на сковороде изрядные куски леща, пузырятся в растительном маслице, обложенные кольцами лука. И не оторвать нас было от сковороды, пока она не опустела...
— Ну вот, – удовлетворенно поглаживает живот Димка. – Теперь не скромно поели.
— А ты как думал? – деланно бодро подхватываю я. – Это ведь Волга, сын. Рыба здесь серьезная.
Откуда эта рыба взялась, стараемся не вспоминать.
После обеда долго пьем чай и лежим на ветерке, под березой. Отдыхаем. Отдыхать-то отдыхаем, но в голове все вертится: если так и дальше дело пойдет, то останется нам с сыном только за солитерами гоняться. А как потом Димке в глаза глядеть? Объяснять, что по теории глухой период сейчас, рыба вялая и сытая?..
Между тем жара начала спадать. Откуда-то взялись чайки, они падали на протоку снежными комьями, высмотрев скопления прыскающего поверху малька. Э-э, да малек-то не от радости танцует!.. Ему бы увернуться от жадных окуневых пастей. Вон они, полосатые охотники, словно стадо, гонят суматошного малька на отмель. А там уже кипит вода, как в кастрюле.
— Подъем! – толкаю задремавшего Димку.
Спешно отталкиваем лодку и тихо подкрадываемся к отмели, где идет окуневая загоновая охота. Р-раз! "Вертушка" плюхается за стаей, проходит ее... Пусто. Еще заброс, еще... Окунь упрямо сторонится блесны. Не снимая "Mepps", просто привязываю к ней на отрезок лески желтую миниатюрную "колебалку". Первый же заброс приносит полукилограммового горбача.
Окунь хватал без перерыва, нагло и жадно. Причем, если до этого "вертушка" не вызывала у хищника никакого аппетита, то теперь она, "убегая" от более крупной блесны-преследователя, стала для азартного полосатика самой желанной.
После десятка пойманных мной окуней Димка взмолился:
— Пап, я тоже хочу!
— Конечно, парень, давай-давай! – опомнившись, отдаю ему спиннинг. Но он не умеет забрасывать. Клятвенно пообещав научить этому сына, забрасываю сам, а подматывать леску будет Димка. Тук-тук! – бьет уверенно по кончику удилища. Сын с горящими глазами стрекочет катушкой. Спиннинг гнется и в лодку падают сразу два окуня.
— Видел, пап?! Нет, ты видел, как я их?!.
— Видел-видел, это тебе не солитеров ловить. Волга, брат, – вроде бы ворчу, отворачиваясь и расплываясь в улыбке. Затем забрасываю снасть и отдаю Димке.
Весь вечер и следующие дни мы высматривали чаек, места окуневого боя, заметные по вскипающим серебряными брызгами скоплениям мальков, ловили горбачей, а затем и тяжелых пятнистых щук, любопытных и завистливых к чужой охоте, засыпали в пологе под тонкий звон комаров и просыпались в полнолуние от неясного и тревожного восторга, слушали как хлещет по воде хвостом испуганная чем-то русалка, разбивая луну на множество осколков, как ворчит в тинистом бочаге старый водяной.
А в росистую зарю отталкивали лодку от берега и плыли навстречу солнцу. И не было ничего лучше этих простых радостей, которые дарила нам протока.

Здесь, случается, стреляют

Если посмотреть с высокого сенюшкинского берега, то взгляду открывается, казалось бы, живописный пейзаж. Там, вдали, в легкой дымке синеет правый высокий берег Волги, утыканный соломинками труб, с которых верховой ветер срывает струйки дымов. Вонзилась в небо телевизионная башня, белеют, словно куски рафинада, современные здания, ниже прилепились по склонам домики-коробки старых кварталов, нередко купеческой надежной постройки. Это "Кузьма". Так ласково и просто называют Козьмодемьянск. Самой Волги не видно. Она закрыта большими и малыми островами, бывшими когда-то охотничьими угодьями, заливными лугами, перелесками, деревнями. И сейчас по островам тянутся старые дороги, заросшие малинниками. По берегам лежит битый кирпич, раззявленными ртами чернеют заброшенные погреба, ржавеет проволока. Здесь нередко можно встретить яблоню, на которой висят краснобокие наливные плоды. На островах собирают и грибы. Этакая грибная рыбалка получается на моторных лодках. Всей семьей собираются "васюковцы" (по Ильфу и Петрову), садятся в крепкие волжские "Казанки-М", "Воронежи", "Прогрессы", и странно слышать здесь озорную перекличку грибников, которая далеко отдается по воде.
Веселую эту лубочную картинку портят рощи черных скрюченных деревьев, стоящих в нездоровой воде водохранилища. В серый день, если заплыть на лодке в такие места, унылый этот пейзаж, крик воронья да запах больной воды, в которой нередко белеет тухлая рыба, наводят тоску на нормального человека.
По весне здесь, бывает, стреляют. Не только из гладкоствольных "ижевок" и "тулок", случается, и очередью "Калашникова" разорвут тишину. Зона есть зона. И пускай это всего лишь зона затопления, но в заброшенных этих местах уже складывается своя жизнь, с особенностями, присущими любой зоне отчуждения.
Если пройтись по деревням Сенюшкино, Троицкие выселки, Мазикино, укоренившимся на высоком, теперь уже волжском (после затопления) берегу "нашей" стороны, то редко встретишь в крепких на вид хозяйствах работающего человека. Работающего не по сути, а на казенной официальной работе, за которую полагается зарплата. Вкалывать на своих огородах, тащить на себе большое хозяйство – дело обычное для любого селянина.
Если бы еще им платили за это деньги... А они, эти деньги, нужны деревенским, как и нам, городским. Помнится, рассказывал мне подвыпивший знакомый из местных людей, как уже не раз он прилаживал петлю на перекладине в хлеву. "Как жить?! Деньги туда надо, деньги сюда надо!" – вот суть тяжелого его монолога.
"Дочке образование надо дать – гони тысячи, потом еще, потом еще. Сейчас все за деньги, а где их взять?"
Сидел он на лавке, жженый на солнце, ознобленный волжскими ветрами, и сжимал до белизны крупные кулаки, в тоске ли муторной, в злости ли, а может быть, в бессилии.
Сетями здесь ловят все. Иначе нельзя, если живешь у Большой воды и нет больше иного заработка. Молодой паренек Сергей Архипов, умерший недавно от лейкемии, так как не на что было лечиться, несколько лет строил дом и содержал семью на "сетевые" деньги. Нередко, слушая бодрые сводки-отчеты рыбоохраны по пойманным браконьерам, отобранным у них сетям и суммам наложенных штрафов, я вижу перед собой этих самых браконьеров – людей, потерявших надежду на то, что может быть когда-то лучшая жизнь. Они не верят уже никому и надеются только на себя. Они ловят рыбу и их тоже ловят, кроме рыбнадзора – и омоновцы, казаки, студенты в правах. "Обнаглели совсем эти!.. – рассказывают местные. – Недавно подъезжали к костру и прямо спрашивали – литра есть? Если не было, садились в лодку, "кошкой" собирали сети и уезжали, а потом сами же ставили сети или продавали их по дешевке, за водку".
И нет из этого тупика иного выхода, кроме как: лови, но не попадайся, поскольку охранять рыбу все же необходимо, особенно от нелюдей "электроудочников" (которых, кстати, отлавливают сами местные "браконьеры" и судят по своим законам). Хотя нелепой иногда кажется охрана рыбных запасов здесь, где воду бороздят повсюду черные спины лещей, больных лигулезом, где на отмелях цветет ядовитая зелень и сбросы предприятий, особенно зимой, "тишком", под лед, стали правилом.
Плещет в подмываемые берега зеленая волжская водичка, визгливо бранятся чайки, клюя плавающих поверху "солитеров", мертвый лес чернеет в воде, раскинув сохлые сучья, а где-то там, на судовом ходу, проплывают белые теплоходы и слышится с них далеко: "Ветер с моря дул, ветер с моря дул..." Респектабельные дамы и господа поглядывают снисходительно в сторону зеленых с виду островов, за которыми идет своя жизнь. Там зона затопления, где иногда стреляют...

"Елочка"

Было решено – сезон закрыт. Ледяной ветер, пришедший с севера, гудел в проводах и с размаха бил в окна. Потом обложно наползли мутные тучи и дождь мелко сыпался день и ночь, наводя тоску. И тут в череде серых дней откуда-то выглянуло умытое солнышко. Распогодилось не на шутку, правда, надолго ли?
Спешно собираемся с сынишкой и едем на Волгу. Здесь надо уточнить, что Волгой места нашей рыбалки можно назвать условно. Разве что вода волжская. А так – это архипелаг лесистых островов, рощи ломаных берез и окостеневших дубов, торчащих из воды. Словом, – часть Чебоксарского водохранилища. За двумя длинными островами-бровками, тянущимися к коренному Жареному бугру, есть последний – Вороний. А за ним уж точно – она, Волга, с рокотом теплоходных дизельных движков и тяжелым накатом осенней волны.
Нам туда не надо. Выгребаем на "Казанке" без булей к самому первому, длинному острову – закрыться от ветра. "Казанка" ходка и устойчива под мотором, но весла "не любит" – парусит.
Под островом бросаем якорь – ржавый трак и разматываем спиннинги. Я пользуюсь обычной инерционкой, а Димка приноровился к недорогой, но легкой в работе безынерционной катушке. В общем-то оно и верно: крупной щуки по этому времени ждать не приходится, а "бород" избежишь. Обманки у нас простые. Димка цепляет давно уже проверенную желтую "Сенеж", на которую здесь одинаково исправно ловятся как щуки, так и окуни, а я ставлю "Неман" с насечкой-чешуей. Модные новинки не используем. Не потому, что уж такие провинциалы-консерваторы, а просто нет в них нужды. За судаком и жерехом надо к Вороньему острову идти. Туда в обход через Жареный бугор все восемь километров будут, да на веслах, да на парусящей "Казанке". Эх, сюда бы мою "Обь-3" с "Вихрем"... Но лодка уже на зимней стоянке, в Кокшайске, ниже ГЭС.
Вода прозрачная до слезности. Надежды на хороший улов мало, но ведь – последняя рыбалка по открытой воде...
Разминаемся с Димкой в первых несильных забросах, проводя блесны у коряжек и травы, еще не опустившейся на дно. Сын косит на меня с тревогой. Кто первый? Но проходит час, мы меняем места, блесны, все напрасно... Подступает тяжелое чувство разочарования. Этого следовало ожидать, но не до такой же степени... Сколько было переловлено сильной ямной щуки и килограммовых окуней в этих самых местах! И тут вспоминается мне, как случилось нам с приятелем поздней осенью попасть на веселую ловлю окуня-горбача. Было это не здесь, а ниже ГЭС, при впадении реки-речушки с серьезным названием Большая Кокшага. В устье она действительно не совсем маленькая. Ловили мы на "елочку". Снасть не мудреная – та же блесна, но выше нее подвязаны жесткие поводки с крючками. Один обмотан ниткой-шерстинкой, другой белеет кусочком поролона, а на следующий из озорства зимнюю блесенку прицепили, крошечную, но серебряную. Окуни тяжело оседали на всех крючках, но отдавали предпочтение почему-то шерстинке.
— А ну-ка, сына, давай-ка шарф. Он у тебя с красным, – бодро командую. Тот в недоумении. – Давай-давай, мама не заметит.
Быстро мастерю "елочку", себе и Димке, но тот не принимает подарок. Упорно цедит воду одной из жестянок, к которым я потерял уважение. У меня "елочку" венчает судаковая мельхиоровая блесенка для отвесного блеснения. Снасть, конечно, дикая, но кто его знает?..
Соревнуемся с Димкой полчаса и вдруг – удар по моему спиннингу! Торжество победителя и жалость к Димке как-то одновременно проносятся у меня в голове. Подвожу к лодке отчаянно упирающегося "матроса". "С полкило будет, – решаю. – Ну граммов на триста", – тут же осаживаю себя. Оглядываюсь на сына, чтобы посочувствовать, а он, оказывается, тоже кого-то волочит. Щука! Конечно, тоже не щука... "Шнурок" болтается на леске. Но сын торжествует. "Обловит, – думается с тоской, – обловит, стыдоба"... Снасть же не меняю из принципа. Нет-нет да и поддерну горбача. Правда в этот раз крупный брезговал "елочкой", больше двухсотграммовики баловались. У сына же удача оказалась первой и последней.
Вскоре и он перешел на "елочку". Ему не так стыдно, он же меньше...
Два дня жили мы на островах и успели пропахнуть дымком, ветром, рыбой. Почти каждый остров в этих местах имеет свое жилье – землянку. С виду – нора с окошком да и внутри незатейливо: ржавая печка у двери, за ней – нары, устланные сеном или папоротником, а то и просто сомкнуты в ряд отполированные телами доски. По бревенчатым стенам тянутся полки, где оставляются соль, спички и другой припас. Стены черны до блеска от печной сажи. Все грубо, примитивно. Но едва пыхнет в топке смолевая стружка, загудит в трубе, осветятся стены алым отблеском, и тихий уют войдет в это жилье. А в темных углах, куда не добраться дрожащему свечному огоньку, по-домашнему заскребутся мыши, да высунется, глядишь, из-за поленницы дров борода домовичка-хозяина. Но, может быть, только кажется?
В некоторых из этих землянок поселились странные люди.
"Бомжи", как их называют. Люди, коим злое время не по душе. Пришлые странные люди перебрались поближе к воде, дымку и звездам. И пусть проста их пища, но спокойнее им здесь, понятнее.
Тихи вечера в протоках. Солнце удивительно быстро скатывается к Жареному бугру и на глазах падает куда-то за лес. Наверное, в овраг-буерак, где отлежится, отдохнет и дальше покатится, – к Америке...
Все бы хорошо здесь, но душно бывает от запаха гниющего дерева, тоскливо при виде мертвого леса, якобы когда-то убранного со дна будущего водохранилища. Не по себе при виде пеньков, похожих на гигантских спрутов. Что будет здесь, когда отболеет вода? А пока крякают утки на рукотворном болоте, бьет в протоках тяжелая рыба, и лежит на воде алый вечерний свет.

НЕ УЕЗЖАЯ ДАЛЕКО

У налима холодный характер

Этот плес, что находится километрах в трех ниже Старожильска, знаком нам давно. Отец открыл его для себя, будучи на тетеревиных токах, рыбалкой особо еще не увлекаясь. А потом и я мальчишкой приезжал сюда с отцом. Весной и осенью мы ловили здесь крупного налима примитивными закидушками с колокольчиками. И каждый год все собирались проверить плес по льду. Но то Волга-водохранилище заманит, то лесное озеро. Несерьезной казалась ловля зимой на малой речке. Наконец решили для очистки совести потерять пару дней, прощупать заповедную яму жерлицами да "поставухами". Так заранее и готовились... потерять дни впустую.
Большая Кокшага в этих местах на самом деле мелкая перекатистая речка с песчаными откосами, заросшими ивняком.
Напротив подобной пологой залысины противоположный берег всегда обрывист. Под ним летом обычно ходит кругом вода и чернеет яма, в которой торчат сучья упавших дубов.
Дорога к деревеньке Мишенино, петляющая по берегу реки, занесена снегом, и мы решаем идти по льду, по свежему лисьему следу. Цепочка следов вдруг круто сворачивает к берегу, но мы идем прямо и... чуть не проваливаемся в промоину. Под ногами заколыхался снег, впереди треснул и открылся ледок, толщиной с фанеру. Из-под него запарило, глянула черно стремительная вода и сразу уволокла куда-то ледовые отколыши.
— Назад! – командует отец и смущенно лохматит волосы под шапкой. – Знал ведь, что лиса по гнилому льду не пойдет.
Да любой зверь шкурой дорожит, чует опасность. А я то думал, что после таких морозов надежно прихватило...
— Да ладно, – успокаиваю. – На течении в любом месте может промыть. Главное – не искупались.
— Так-то оно так.
Дальше уже придерживаемся звериной тропинки.
Плес-омуток зимой выглядит совсем по-другому. Из-за снежных заметов по берегам он словно сжался, сделался меньше. Промерзший лес, потерявший листву, проглядывается вглубь на сотни метров. Зимний пейзаж оживляет несколько заснеженных сосен.
Мы бурим лунки под обрывистым берегом и ловим живца. На удивление – клев бойкий. Кроме ершей, плотвы и окунишек попадается и "лаврушка" – густерка с палец. Над нами кружит ворон, внимательно приглядывается и садится на сосну. Его явно интересуют рыбешки, которых мы стряхиваем в кан.
Вечером расчищаем снег на берегу и ставим палатку. У входа дымит холодная пока печка. Вдоль полотняных стен укладываем на поперечины-бревна березовые жердины. Это нары. Вскоре печка загудит, сыпанет из трубы искрами, и в палатке, присыпанной снегом до "крыши", будет тепло. Но самое главное впереди.
Жерлицы мы с отцом ставим в лучших местах. По крайней мере, мы так считаем. Именно здесь, на границе переката и ямы, брал по открытой воде налим. На перекате и в коряжнике устанавливаем поставухи-донки. Если и будут зацепы за лежалые дубы, то не жалко этой простой снасти, состоящей из куска лески с поводками и груза. Основная леска привязывается к палке, положенной поперек лунки. Леска крепится не в натяг, пара колец ее свободно лежит на снегу. Это чтобы не накололся, усатый, раньше времени, а заглотил надежно. Металлические поводки специально не ставим, вопреки расхожему мнению, что, мол, запросто перетрет налим леску своими мелкими зубами. Не было у нас еще такого случая. А вот застежки под поводки нужны. Проще отстегнуть поводок и поставить другой, чем возиться на морозе, выдирая стылыми руками крючок, который налим имеет обыкновение заглатывать "до хвоста".
Жерлицы у нас обычные – щучьи. К подставке крепится пластмассовым болтом и гайкой деревянная стойка с катушкой и флажком. Основная леска заканчивается грузом – "оливкой", вертлюжком и нихромовым поводком (не специально для налима, а просто не меняем щучью оснастку).
Лишь вместо тройников № 8,5 ставим через заводные кольца двойники № 8. Но гитенаксовые подставки, которыми обычно закрываем лунки, в этот раз не взяли. Стойки жерлиц утапливаем в холмики сырого снега, а лунки открыты, благо морозец пока не больше пяти градусов. Рядом с лунками устанавливаем хитрые светильники. Конструкция светильника проста, как оружие неандертальца. Это всего лишь банка из-под российского кофе, в которой плещется соляра и плавает марлевый фитиль.
Кончик фитиля чуть-чуть выставляется из щели в крышке банки. От ветра огоньки защищены пластиковыми бутылками без дна. Светильники эти долговечны и дешевы, во всяком случае, сравнительно со свечами. А для чего они нужны? Будем считать, что налим все же лучше идет на свет, хотя мнение это спорно.
Здесь же огоньки нужны нам скорее для подсветки флажков, для красоты и эстетичности поклевки. Да что там поклевка!.. Когда дрожащие язычки пламени затрепетали в ночи, отблеск их упал на индевелые ветви тальника – заискрился и синий лед, заиграл разноцветьем. Замер тут очарованный лес, и старый ворон закашлялся глухо на сосне, сверкая удивленным глазом. Впрочем, фонариком все же пришлось пользоваться. Спустя какое-то время пластиковые колпаки закоптились и начали оплавляться.
К восьми часам вечера обживляем снасти. Раньше этого времени налим берет редко. На крючки жерлиц насаживаем живых ершей и сорожек-плотвичек. Для поставух режем сорожку дольками и цепляем придавленных снулых ершей, иначе в коряжнике живая рыбка быстро найдет за что зацепиться. Наживка опускается на дно.
Часов до девяти пьем чай, слушаем "Маяк" и поглядываем на жерлицы. Флажки насторожены. Ни одного подъема…
— Уж не "электроудочники" ли напакостили, выбили рыбу? – задумывается отец.
– Это может быть. Осенью всю ночь просидел у закидушек, поклевки не видел. Такого еще никогда не было, – отвечаю.
Отец словно не слышит.
– И откуда только эта зараза поползла? В один миг ведь реку убивают, нелюди. Сами-то потом где будут хищничать? А детям своим что оставят? Ладно, бывает и я трехстенку кину, дорогу окупить. Проезд сейчас золотой стал, для нас, пенсионеров. Не по нашим деньгам. Но ведь лишнего не беру – на жареху, да сварить. И в нерест никогда дорогу рыбе не перекрою, как гослов и договорники. Ну, пусть браконьером назовут…
— Да какой ты...
— Ладно-ладно. Пусть. И с одной драной "сороковкой" все одно – браконьер, но реку губить совесть не позволит.
— Да я знаю.
— Ну, и то хорошо. Давай-ка прогуляемся на лед.
Идем к снастям, проверяем лунки, скалываем тонкий ледок. Все в порядке, но хваток нет. На донки как-то не надеемся.
Не в "клевых" местах выставлены. Да и снасти, прямо скажем, еще те... Но для порядка проверяем и их. На первых двух донках “ глухие зацепы. A дальше... Дальше на крючках сидят приличные до килограмма налимчики. Причем, самые крупные рыбины попались именно на перекате, на самой струе и мели. Из коряжника выпутываем лишь одного полукилограммового налимчика. Спешно бурим лунки вдоль русла, осознавая что шумим конечно и вероятно губим рыбалку. Успокаивает то, что ночь еще впереди.
Расставляем жерлицы с хитрой подсветкой, но некоторые колпаки приходится заменять, настолько они закоптились и съежились от температуры. Потом замираем в ожидании у палатки и пьем крепкий чай. А вот и подъем!.. Вскидывается кусочек ткани на тонкой пружинке, трепещет в таком же трепетном свете огонька. Катушка медленно крутится. Даем налиму заглотитъ и тихо идем к жерлице. Есть!
Спать в эту ночь так и не пришлось. Налим хватал редко, но с надежным постоянством. С полуночи, когда из-за елей взглянула бледная луна, клев ослаб. Где-то недалеко, на горельниках, подвывали волки и трещали деревья от усилившегося мороза.
Но вскоре опять "заиграли" флажки.
Налим брал до четырех часов утра. После этого – ни поклевки, хотя по зимней поре – самая глухая ночь сейчас, темень непроглядная да с морозцем. Но, по всей видимости, налим точен, выходит жировать строго по расписанию. У этой рыбы явно холодный нордический характер... Впрочем, на горячей сковородке нет налиму равных, особенно если обложить поджаристые ломтики нежной печенкой! А о налимьей ухе с трепетом гурмана писал еще Сергей Тимофеевич Аксаков.

Пришельцы

Первомайские праздники мы с приятелем решили встретить на рыбалке с ночевкой. Впрочем, дальней дороги не намечалось. Решили скромно и попросту половить мелюзгу на Малой Кокшаге у города, да скоротать ночь у костра, делая вид, что находимся на настоящей рыбалке.
Погода в постреволюционный праздник выдалась унылая. Моросил с перерывами холодный весенний дождь. Тучи набухли и цеплялись за мокрые деревья. Лишь чудака-рыболова со слегка "сдвинутой крышей" можно было выманить из дома в эту морось, да еще на ночь глядя. На себе мы уже поставили крест, ночуя и в зимнем лесу, и в осенне-весеннем, и просто на голом льду водохранилища в январские морозы. Но к нашему удивлению на реке, кроме веселых компаний, активно чокающихся и поглощающих шашлыки, было много и рыболовов. Сразу теплее становится на душе от понимания, что не один ты такой ушибленный.
Все приличные места для ловли неподалеку от железнодорожного моста были заняты. Отовсюду неслись маловразумительное крики, лихие застольные песни и коронное: "Наливай, Серега!" Мы, чертыхаясь и скользя по раскисшей тропинке, проходим поворот за поворотом, но везде люди. А хотелось, чтобы как на настоящей рыбалке, только одинокая Луна купалась в реке, вкусно потрескивал костер и тихо перешептывались сонные листья от дыхания ночи.
Мы все шли-шли и вдруг, о, чудо! Идиллическая картина открылась нашим глазам. Узкое русло реки, где вода неслась, как в трубе, переходило в широкий плес. Течение здесь было обратным. Кусты ивняка стояли в неподвижной воде. Около них вдруг сильно плеснула крупная рыба. На обрывистом берегу высились старые дубы, с которых падали тяжелые капли. Было тихо и пустынно вокруг. Никак Эльдорадо?!
Мы соорудили навес из жердей и полиэтиленовой пленки, натаскали дубового и вязового сушняка на ночь, забросили на удачу закидушки и удочки-донки с колокольчиками на вершинках удилищ, не надеясь, впрочем, на поклевку крупной рыбы. Какая, мол, рыба рядом с городом? И пока мы хлопотали по хозяйству, вокруг все изменилось, как в сказке. Ветер разнес в клочья мутную тучевую рвань, открыв голубое небо. Сквозь мокрую листву упал первый солнечный луч, и все засветилось чистыми яркими красками.
Все дела были переделаны, и мы занялись тем, ради чего, собственно все и затевалось: уселись рядом с удочками и уставились на сторожки донок. Колокольчики лишь слегка подрагивали от течения. Время от времени они начинали трястись мелкой нервной дрожью. Тогда мы вынимали удочки, чтобы убедиться в полном отсутствии червяков на остро заточенных крючках.
— Мелочь пузатая теребит, – мрачно констатирует приятель, нанизывая кривляющегося подлистника.
— А чего еще здесь ждать? – соглашаюсь я, и мы снова бесполезно пялимся на сторожки. Затем, насидевшись впустую, уходим готовить праздничный ужин.
Шинкуем лучок, режем колбаску. В крапиве потеет "фокин-ская". И тут вдруг, словно птичий подголосок, тоненько звенит колокольчик донки-удочки. Бежим к снастям. Мой "телескоп" гнется и хлещет по воде, как хлыст. Беру удочку и понимаю, что на леску кто-то навесил гирю... Не может быть здесь такой рыбы. Но гиря, между тем, зашевелилась и пошла против течения. Мне показалось, что это не самое лучшее из того, что она могла придумать. Пытаюсь удержать рыбину. Она нехотя останавливается и идет уже в глубину. Так я уговаривал пресловутую "гирю" минут десять. Наконец на поверхности забелела брюхом крупная рыбина. Подсачека не было (не первый такой промах), и пришлось брать рыбу рукой, прижимая ее к берегу. Наконец моя добыча в руках. Что это за зверь? Вроде карп? Усы над губой. Знаменитые пилы-плавники, присущие карпо-сазаньему племени, в наличии. Значит, карп? Но уж слишком уж золоточешуйчата рыбина и прогониста в теле. Вся она какая-то яркая, с буро-красными плавниками. Насколько помню, пойманные когда-то мною карпы были скромнее и бледнее в окраске. Но сазан в Кокшаге? Это слишком невероятно. Впрочем, чего гадать? Рыбина весом не менее полутора килограммов, красивая и очень даже съедобная.
День угас. Пришла ночь, холодная по-зимнему. Утром быть морозу и инею на траве. Но у нас полыхает, исходит жаром кострище из дубовых кряжей. Тепло его, отражаясь, держится под навесом.
Только мы устроились поужинать по-праздничному, как вдруг зазвенел колокольчик теперь уже закидушки. Бежим к воде. Колокольчик мотается на леске и голосит на всю реку. Подсекаю и вываживав крупного налима! Вот так еще одна встреча!
Колокольчики с перерывами позвякивали до трех часов утра. За ночь мы поймали восемь налимов. А с утра на наши донки стали попадаться серебряные и довольно крупные караси! До полукилограмма... И это – вместо ожидаемых обычных сорожек с палец и окунишек-матросиков! К тому же червяком вдруг соблазнилась и щука. Наверное, в честь праздника...
Словом, улов с Кокшаги в этот раз вполне устраивал нас, озерных и волжских рыболовов. Но так и осталось загадкой: откуда вдруг в нашей Кокшаге-два шага столько карася?
Все праздничные дождливые и холодные дни берега городской речки были далеко не пустынны. У железнодорожного моста рыболовы стояли чуть ли не через три метра друг от друга.
И главное, все ловили! Кто-то – по пять килограммов карася за неполный день, кто-то – больше...
И что это за рыба, пойманная мною тем праздничным вечером? По всем признакам – это все же сазан, как бы дико ни звучало подобное утверждение. Впрочем, можно предположить, что по каким-то причинам в Малую Кокшагу поднялась волжская рыба. Подобных карасей-гибридов я когда-то ловил в Кокшайске, с моторной лодки, так же как и крупных сазанов. В те давние осенние дни сазан, словно ошалев, ломал крючки, рвал леску "кольцовок", захлестывая ее за мотор лодки, но все же ловился и ловился! Это в самой Волге. Но говорят, сазанов много в устье Малой Кокшаги, в ее илистых протоках. Вполне возможно, что это пришествие рыбы – лишь временное явление, хотя рыболовы утверждают, что ловят белого карася у города уже не один год. Хочется верить, что приживутся и "осядут" в наших скромных водах серебристые пришельцы...

Корова с красными глазами

Места, о которых пойдет рассказ, совершенно обычны для сельской стороны. На взгорке видна деревенька. Это – Комино. Воздух здесь пахнет теплой водой от реки, травами, липовым медом и коровьими лепешками. В заливных лугах сонно стрекочут кузнечики. Гул трактора почему-то не нарушает этот монотонно звенящий покой, и кажется, что так было испокон веков: бродили коровы, прыскали мальки над парной водой и бесконечно долго ехал куда-то синий "Беларусь" с тележкой.
Малая Кокшага здесь действительна невелика. Это неширокая речка с еще более узкими стремнинами, где вьются длинные водоросли; с тихими плесами, заросшими камышом и кувшинками; с глубокими омутами. В этих ямах-омутах купают свои ветви молодые трепетные ивы. Иногда с глубины поднимается и бьет хвостом крупная рыба, казалось бы, несоразмерная с маленькой речушкой. Это, скорее всего, – карп или язь. Но на удочку нам здесь попадаются чаще небольшие подъязки. Они резко хватают манные катыши на донках-удочках. От поклевок качаются и звенят колокольчики на гибких вершинках удилищ. Местные рыболовы в приваженных местах ловят на горох и довольно крупных язей. Я иногда подплывал на резиновой лодке к таким местам и, придерживаясь за кол, вбитый в твердое дно, смотрел из-под руки в воду. Там, у дна, у россыпи привады, бродили толстоспинные язи. Налюбовавшись, я уплывал, так как ловить здесь, что воровать. Да и не будет клевать осторожный язь в солнечный полдень.
На плесах, рядом с кувшинками, мы ставим жерлицы. Хлесткие ивовые тычки легко сгибается от рывков и некрупной рыбы, но кажется, что на леске рвется матерая щука. В чистых омутах блесну провожают суетливые "карандаши", бледные в раскраске и вытянутые в теле. Подростки, одним словом. Но случается, что откуда-то вдруг, может быть, из-под топляка, вывернется короткая ямная щука, ударит по блесне и согнет спиннинговое удилище.
После первых встреч с этими местами я стал брать с собой детей, поскольку добраться сюда несложно и на велосипеде, а тихая ловля под сенью остролистых ив действительно напоминает аксаковскую, и кажется, что здесь и впрямь "утихнут мнимые бури..." Кротко и бесхитростно клюет плотва на хлеб и разварную перловку. Бывает, набросаешь за травку-водоросли овсяных подмоченных хлопьев, мягко положишь насадку, чуть дальше прикормки; поплавок замрет на неподвижной воде, краснея "антенной", вздрогнет и наклонно уйдет в зеленую глубину, а в руке затрепещет теплая сорожка, пахнущая травой-шелковицей. Сядешь, прислушиваясь к негромкой радости внутри, вспоминая детство, замусолишь сигарету (тогда курил), пустишь блаженно дым в прозрачное небо и задумаешься мечтательно: может быть, это и есть счастье?
Ответить на вопрос к самому себе не успеваешь, так как подпрыгиваешь от неожиданности, роняя горящую сигарету в сапог, а на тебя из кустов обрушивается перепуганный сын с отчаянным воплем: "Папа-папа! Там корова с красными глазами!.. Она идет сюда!"
У Женьки глаза хоть и не красные, но совершенно круглые от ужаса. Из сапога валит дым. Морщась, достаешь сигарету и идешь спасать нас всех от кровожадной коровы. На лугу мирно пасутся буренки. В стороне, в кустах, спит пастух. Около него подхалимски увивается маленькая собачка и лижет пастуху нос. Отбившаяся от стада корова, спешит куда-то прочь, вскидывая копыта. Видимо, это та самая, красноглазая, испугавшаяся Женькиного крика. Пастух просыпается и ловит ее, а собачонка злой мухой норовит ужалить корову из-под ноги хозяина.
Сконфуженный Женька приносит мне чай в маленьком стеклянном бочонке-банке из-под меда. Ему это нравится, и он весь вечер поит меня чаем из медового бочонка. А я сижу в осоке, ловлю сорожку, курю, любуюсь облаками, похожими на взбитую сахарную вату.
Впоследствии мы приезжали сюда уже с подросшим младшим Иваном. Он пытался ловить верхоплавок легкой тальниковой удочкой, сделанной здесь же, на берегу. Чики-верховки обманывали сына: съедали хлеб, толкали нахальным носами поплавок и постоянно срывались с крючка, а Ванька злился и хлестал удочкой по воде.
Мы встречали и провожали летние зори, ловили сорожку, прятались в палатке от коротких ворчащих гроз, чертили тропинками седые от росы луга, спускаясь к реке, слушали у костра как стрекочут цикады и звенит теплая ночь. Потом собирались и ехали на велосипедах домой. Иван, сидя впереди, бодро мучал меня вопросами, загадывал загадки, мы с ним лихо орали песни из хорошего старого мультика "Бременские музыканты". Ванька вертелся, а я с усталости ворчал, мол, сзади – тележка с лодкой, а тут еще впереди непоседливый груз. Сын обижался и тихо говорил, что он не груз. Я, опомнившись, прижимал к себе родное тельце и извинялся перед Иваном.
А где-то там, в сонных лугах, позвякивая золотым бубенцом, все бродила корова с красными глазами и таял летний закат.

БУСНЫЙ ЯР

Речушку Рутку летом можно перейти вброд. В солнечный день сквозь чистую воду светло глядят песчаные перекаты и отмели. По берегам шумит остролистый ивняк. Рыбы здесь в это время – как в обычной лесной речушке-невеличке, хотя и до Волги недалеко.
Весной Рутку не узнать. Это полноводная река, тяжело и стремительно несущая свои воды сквозь те же ивняки и низинное мелколесье. Она заливает дороги, старицы, овражистое прибрежье, крутясь в водоворотах и подмывая берега.
Мы с Володей приехали на весенний ход сороги-плотвы, поднимающейся в верховья к прогретым солнцем нерестилищам. Не каждый год удается точно попасть на эти три-четыре дня хода. Чаще всего в обычную весну это случается в конце апреля, начале мая, но бывает, что рыба проходит и в середине апреля, лишь надежно установится настоящее тепло по ранней весне. Сегодня – тридцатое, и хочется верить, что не опоздали…
– Ну, что, пошли? – отирает пот товарищ.
– А чего тянуть?..
И мы, сгибаясь под рюкзаками, входим в сосняк, который шумит на ветру вдоль шоссе. Минуем сумрачный лес, где уже кружат первые комары, и словно открывается другой мир – широко и вольно. Все залито солнцем, тенькают птицы. Перед нами – равнина с мелколесьем, по которой тянется сырая еще дорога вдоль реки. По всей видимости, эти открытые места – бывшие горельники, еще не заросшие лесом. Путь наш лежит к Бусному яру. По крайней мере, так называл его Виктор-Плут, живущий в этих местах довольно давно. Пришел он то ли с Подмосковья, то ли еще откуда, но осел здесь, прижился в землянках и деревнях зоны затопления Чебоксарской ГЭС со своей вечной дворняжкой Бобиком. (Забегая вперед, скажу, что встретил недавно, еще по льду, местного рыболова, узнал, что приезжали, мол, за Виктором родные с «большой земли» и забрали было его домой, но Виктор поставил одно условие: или с Бобиком еду, или остаюсь… Говорят, уехал. Значит, и верный пес с ним, Виктором…)
По карте от моста до устья Рутки по прямой семь километров получается. Бусный яр где-то недалеко от устья. Но, судя по усталости, обычной после этого пути, расстояние до места больше, поскольку река петляет, выбирая себе русло, а с ней петляет и дорога. Ловить можно было бы и у моста, не уходя далеко, так как в ход рыба есть везде, но у шоссе людно, да и почему-то всегда кажется, что там, в лукоморье заповедном, и рыба крупнее-красивее… Так уж мы устроены, чудаки-рыболовы.
Идем вначале ходко, но чуть дорога начала спускаться в низину, как впереди открывается разлив со струящимся через дорогу потоком. Мы это предвидели, не в первый раз в этих местах. Я достал из рюкзака непромокаемые штаны-сапоги Л-1 от химзащиты, а Володя поднимает болотники. Но ему приходится хуже. Вода местами доходит до пояса, и товарищ уже сырой.
– Лучше бы лодку взял, – пыхтит и чертыхается товарищ, дымя отчаянно сигаретой.
– А чего ж не взял?
– Думал, посуху пройдем.
– Вот тебе и думал…
Эти калужины-низины, залитые водой, встречаются все чаще, и мы устаем брести по воде. Красоты природы куда-то уходят, не слышен уже звон птичьей разноголосицы. Остается стук в ушах, пот, заливающий лицо, и мысль: когда же это все кончится? Лямки рюкзака врезаются в плечи. Это все уже было, но каждый раз клянешь себя: не надоело еще бурлачить по чапыжникам и болотинам? Не мальчик ведь уже, можно было культурно подъехать куда-нибудь на машине, порыбачить, отдохнуть, как все, принять с устатку, попеть «Стеньку Разина» на испуганную Луну.
Но дорога заводит нас в лес, уже без воды. Только чавкает под ногами черная грязь. А вскоре и чистый берег открылся с редким низкорослым сосняком. Пришли... На той стороне глядит весело песчано-глинистый обрыв. Это и есть Бусный Яр. На нашей низкой стороне, на песчаной косе, сидят сонные рыбачки. Свято место пусто не бывает… И здесь люди, видимо, такие же чудаки вроде нас. Не сиделось им у моста.
– Ну, как успехи? – интересуемся.
– Как?.. Неделю уже сидим здесь впустую, чтоб ее… Так и нет подъема. Сегодня уедем, надоело, – ожесточенно машет рукой рыболов, поднимая тяжелые веки, красные от дыма и недосыпа, а может, еще от чего…
Садимся на молодую траву в полном унынии. Это столько-то отмахать да по воде… Ради чего? Чтоб обратно уехать?
– Что делать-то будем? – вяло спрашивает Володя, словно мне известно больше.
– А кто его знает, – механически отвечаю, а внутри – тяжесть и обида, но только на кого?..
Но делать нечего. Хоть снасти намочить надо, а то совсем уже не по-рыбацки будет. Да и не всегда нужно верить на слово. Пока сам не проверишь, не успокоишься.
Мест на косе не было, и нам пришлось вырубать ивняк чуть ниже вереницы рыболовов. Получились довольно уютные сидки-гнезда среди густого кустарника. Располагаемся основательно, решив все же остаться на ночь. Отыскали пару бревен-плавунов под сиденья, расчехлили «телескопы». У меня шестиметровые удилища, Володя уже привык ловить четырехметровыми коротышками, мол, легче на руке. Снасти у нас простые: катушка, основная леска – 0,2, поводок – 0,18 мм. На кончике удилища – колокольчик. Можно было бы обойтись и без него, но приходится то чай вскипятить, то дров набрать, а бывает, и задремлешь в бесклевье. Звонок бывает кстати. Основная леска заканчивается скользящим грузилом – расплющенной пулей, а там уже тянется поводок с одним острозаточенным крючком №5 старой нумерации. Насадка тоже без изысков – обычный навозный червь. Иногда случалось ловить и на крутую манку. Она у нас тоже припасена. Но клюет обычно подлещик. Есть и пареный горох, так, на всякий случай.
Забросили снасти, установили удилища в рогульки ивняковые и замерли рядом, глядя в стремительную воду, где должна, должна быть какая-то жизнь!.. Но колокольчики лишь подрагивали от течения. Иногда кончик удилища вдруг начинало уводить в сторону, и тогда рука невольно тянулась к комлю, но это лишь усиливалось течение. Наконец – тинь-тинь!.. Птица «чивикнула»? Нет, поклевка! Дождались! Торжествуя, подсекаю и… вытаскиваю окунишку, годного лишь на скромный ланч для моего кота Карла Грифона Первого, а попросту – Карлуши…
– Обрыбился? Не давай слабины, уйдет.., – мрачно шутит Володя.
– Лиха беда начало…, – бросаю окунишку обратно в воду.
– А уху варить из чего? – язвит товарищ.
– Лягушек наловишь…
Сидим, как сычи, злые и голодные. Наконец не выдерживаем и разводим небольшой костерок. Кипятим чай в солдатском котелке, режем сало, колбасу, открываем тушенку. Появляется и «беленькая» за приезд. Не грех в меру… Пообедали и словно солнышко ярче загорелось, теплее стало. Включили приемник, заговорили. Если уж не клюет, так хоть вспомнить, как бывало…
Ближе к вечеру коса опустела. Рыболовы уехали, все как один. Весь плес теперь наш, не стоило и делянки прореживать. Но от того, что мы остались одни, толку вроде бы теперь и никакого.
Солнце было уже над лесом, как вдруг вершинка одной из удочек резко вздрогнула, и колокольчик, опомнившись, выдал отчаянную трель. Есть!.. Подсекаю и вывожу на поверхность сорогу. Ну, не сорогу, а сорожку граммов на сто пятьдесят. От долгожданной удачи тороплюсь, и рыбка падает в кусты ивняка. Володя морщится в язвительной улыбке и хочет сказать что-то остроумно-въедливое, но клюет уже у него, и, так же как я, он теряет сорожку где-то в зарослях. Говорить и язвить некогда. Мы лихорадочно отыскиваем жалкую свою добычу и забрасываем снасти. Поклевки не заставили себя долго ждать. Клевала мерная некрупная, но уже вполне достойная рыба. Это все же не впустую таращится на колокольчики.
Когда солнце закатилось за лесок, мы подняли садки и убедились, что вечер все же прошел не зря. Килограмма четыре сорожки было на двоих.
– Слушай! – осеняет Володя. – А мужики-то уехали, когда только-только рыба пошла!
– Что-то вроде этого, – соглашаюсь я, чувствуя одновременно и радость, что мы-то попали на тот ход, и жалость что ли к уехавшим рыболовам, всю неделю ждавшим рыбу. Но тут приходит другая мысль.
– Ты погоди радоваться. Может, не пошла она еще. Сорога-то мелкая. Так, вроде первые гонцы. Завтра опять остановится, и жди еще неделю.
– Сплюнь! – пугается Володя.
Ночью – костер, долгие разговоры, бездонное и звездное небо, бледная темноглазая Луна, поджавшая губы и замершая над кронами сосен. Спали плохо. Все думалось: как там?.. как завтра?.. Задремали к утру, но спать некогда. Едва забрезжило, идем к снастям.
На реке – туман. Он ползет по черной стремительной воде и уходит в сонные горельники. На хрустящем под ногами песке – иней. Птицы еще спят, лишь слышно, как журчит ледяная вода, закручиваясь в водовороты. Пронзительно пахнет снеговой свежестью, талой водой и горечью жухлых трав.
Удочки мы, уходя ночевать, оставили настороженными, чего обычно не делаем: мало ли, вдруг топляк нанесет? Топляк не топляк, но травы, видимо, накрутило. И у меня и у Володи удилища согнулись под течением и толчками колеблются над водой. Осторожно, чтобы не сломать вершинку, пытаюсь достать снасть, но она подается с трудом, а затем вдруг леска забила по-живому. Э-э, да на крючке рыбина! И не чета вчерашним сорожкам! Эта будет граммов на триста. У Володи – тоже всплески, междометия с запятыми и в довесок – неплохая рыбина. Пошло… Раз за разом вершинки «телескопов» встряхивались от резких ударов, брякал колокольчик, иногда удилище шло в сторону от длинной потяжки, а затем, словно опомнившись, сдавало обратно и начинало подрагивать под настойчивыми толчками. Это брала крупная сорога. Она выходила в изумлении на поверхность, ложилась сонно на струю, мерцая боком цвета старого серебра, и вдруг взрывалась брызгами и отчаянными прыжками. Литое ее тело дробило речные струи на множество сверкающих осколков-брызг. Удилище стонало и гнулось. Но рыба уже в подсачеке, запеленутая, но сильная, в руке не удержать. Эта граммов за шестьсот потянет, если не больше. Она беззвучно открывает толстогубый рот и ворочает в недоумении золотым с краснинкой глазом.
В предвосхищении солнца восток налился мягким светом. Река замерла. И вот алый краешек несмело глянул из-за тальника, высветил верхушку сосны, отчего она сразу стала цветной и теплой. В кустах ударил, защелкал сильно и сочно восторженный соловей, и, словно по его команде, глянул птичий хор. Туман побледнел и растаял в утренней дымке. Клев продолжался, но у Володи шла теперь сорожка не тяжелее двухсот граммов, как он ни старался, перезабрасывая снасти в разные места. Подсовывал он крючки и поближе к моим, но результат был тот же. А у меня среди череды ровной сорожки нет-нет, да и возьмет рыбина за полкило. Наконец Володя не выдержал.
– Шаманишь, что ли? – хмуро поинтересовался.
– Мухомора накурюсь, еще и камлать начну… Может, отошла она от берега, а у тебя «телескоп» короче метра на полтора. Подумай…
Володя хлопает себя по лбу и минут пять сидит молча, чего-то соображая. Потом он уходит в лесок, и там слышны удары топора. Смотрю, волочит за собой два еловых хлыста. А-а, понятно, «надставыши» готовит походные.
Обстругал товарищ жердины, отвинтил в комлях заглушки и вставил туда еловые палки. Получилось… Теперь его удилища ничуть не короче моих. Пошла и у Володи рыбалка. Полутора метров хватило ему, чтобы нащупать наконец «тропу» крупной сороги. И хорошо. Не будет теперь зависти, неизбежной в подобных случаях. Теперь то он, то я время от времени выводим по крупной рыбине, вроде бы и не в первый раз, а все равно – в нервном ознобе и восхищении перед этим слитком живого серебра.
Обратно мы шли через день, сгибаясь под тяжестью сырых рюкзаков. Но под ногами было сухо. Мне ни разу е пришлось надевать свой Л-1, а Володе – поднимать болотники. Очевидно, за эти дни вода стремительно ушла. Ясно и то, что именно на этом спаде был ход рыбы, и она уже поднялась выше по течению. Сколько бы рыболовов мы ни встречали на обратном пути, все они отвечали почти одинаково и уныло: «Поклевки за утро не видал…»

НА РУТКЕ

Полноводная по весне, речушка эта летом – курице по колено. Местами смело можно проехать от берега до берега на автомобиле, да хоть на велосипеде, едва замочив покрышки. Разумеется, я знал, что Рутка летом мелеет, но не до такой же степени… И довольно самоуверенно заявил товарищам по несчастью, что часика за полтора-два скатимся до моста, что находится на 95-м км Козьмодемьянского тракта, до впадения Рутки в Чебоксарское водохранилище. А несчастье заключалось в том, что в отличие от весны, когда мы спускались до Бусного яра за 40-50 минут, сейчас то же расстояние прошли за упомянутые два часа с гаком. Причем путь состоял из сплошных коряжников-заломин и перекатов, где лодки чиркали днищами по песку. Увертываясь от острых коряжин, я с тоской вспоминал весну, когда река стремительно несла наши лодки, и шли мы по тем же самым местам, не подозревая, что под нами проносятся целые частоколы пик-коряжин…
Нас трое: товарищ по работе Сергей, сын Ванька, прозванный нами Шишигой за постоянно черный, в саже, нос и сучки в волосах, и автор сих строк. Четвертый товарищ выбыл из строя ввиду тяжелой и неудачной борьбы с похмельем. Тупо тычась во все углы и мешая собираться, он наконец был изгнан и отправлен спать, поскольку на воде мог быть полезен только в качестве якоря.
Говоря о мелководности Рутки, следовало бы, наверное, уточнить, что местами все же встречались неплохие плесы с темнеющей у одного берега ямой, где под свисающими кустами нередко вскипал бурун от хвоста вспугнутой рыбы. На берегах речки на всем протяжении пути мы не встретили ни одного рыболова. Лишь на береговых отмелях видны были следы выходившего на водопой зверя, да обрывались в реке скаты-тропы, по всей видимости, бобра. Лишь ближе к низовьям появились первые следы цивилизации в виде старых кострищ, рогулек под удилища и конечно же бутылок. И когда течение совсем уже остановилось, подпертое уровнем водохранилища, встретился первый абориген. К нашему удивлению, это был не местный «сын степей и прерий» и даже не житель республики, что было заметно по волжскому, но какому-то неуловимо отличающемуся выговору.
– Ну, как успехи? – интересуемся.
– Утром схватила одна, па-а-дергала, па-а-дергала, да сошла-а. Больше не берет, жарко, наверное.
– Из Нижнего Новгорода? – спрашиваю, помня, как дружно шли весной по Рутке нижегородские плавсредства всех видов.
– Не-е-т, из Казани.
Удивляемся. И там ведь Волга, да, наверное, побогаче, чем в наших краях. Но сразу вспоминается, какое количество предприятий на ее берегах расположилось, да и людям, наверное, тесновато в густонаселенной Татарии. У нас хоть и повыбивали рыбу «электроудочники» окрест Йошкар-Олы, но кое-где осталась, хвостатая, да и воздух пока для дыхания есть, если не раскупят скоробогатые, как раскупили уже многие участки земли у Волги и отгородились заборами да пятнистыми парнями. Частная собственность…
К месту дошли далеко за второю половину дня.
– Четыре с половиной часа кувыркались. Руки отваливаются, и спина не гнется, – сообщает Сергей, весь в поту.
Да, ошибочка вышла, грешен, не учел время года.
– Обратно по болоту пойдем, к Сенюшкино, напрямую. Так быстрее, – подбадриваю я.
– Опять на часик работы веслами? – ехидничает товарищ.
– Дойдем… А за сколько – врать не стану. Раньше после армии долетал за час…
Жарко. Ставим палатку на обдуваемом ветром мыске. Место уютное, высокое, окруженное мелким дубняком, кленами и липами, а позади – стена из густолесья преграждает подход со стороны берега.
Ванька из воды не вылезает, а мы хлещем по ней блеснами, попперами, поролоном, джиг-головками. На «вертушки» хватают некрупные окуни, а все остальные приманки остаются без внимания. Лишь бойко ловятся деревянные «рыбины». Заброс-два, и коряга… Лес под водой, удивляться нечему.
Дело к вечеру, но жара стоит тяжелая и неподвижная, без единого дуновения ветерка. От этой жары вся рыба скатилась, наверное, в ямы или забилась под кусты и в коряжники. Ни единой хватки на спиннинг.
– Дождичка бы сейчас, – тоскует Сергей. – Брать бы начала, ей только свежей водички глотнуть.
– Да, после дождя оклемалась бы, наверное, – поддакиваю, не веря уже, что в этой раскаленной неподвижности случаются дожди.
Но словно в ответ на наши пожелания-мольбы, где-то за горизонтом глухо заворчало, а затем юго-восток налился синью. Лесистые острова и протоки в той стороне придавило пухлыми тучами, в которых зазмеились молнии. Вскоре пришел ветер, но, как это часто бывает, не со стороны грозы.
– Мимо пройдет, – досадует Сергей.
– Может, верховой пригонит дождь. Гроза, бывает, против ветра идет.
– Знаю.
Перебрасываемся ничего не значащими фразами, а сами механически швыряем и швыряем приманки, время от времени отцепляя их от коряг. Ванька на берегу бросил удочку и забился в палатку. Он побаивается грозы.
Вскоре солнце погасло, коряжистую ширь водохранилища зарябило, и закапал редкий дождь-грибничок. Стало прохладно – самое время для ловли. А у меня блесна, как назло, нашла какого-то ветвистого подводного монстра, который не отпускал снасть, с какой стороны не заплыви. И в это же благодатное время прохлады стоящий неподалеку Сергей вдруг начал вываживать, по всей видимости, окуня, и, скорее всего, некрупного. Это видно по его неторопливым нарочито небрежным движениям, граничащим с презрением к колючей мелюзге, которую мы уже начинали отпускать обратно. Но вдруг товарищ засуетился, его спиннинг согнулся, и на леске кругами заходила крупная рыбина. У лодки вскипел бурун, открылась широкая пасть, и из нее вылетел измочаленный окунишка.
– Бросила! Всего окуня изрезала, а не засеклась! – несется над водой негодующее, но уже на следующем забросе у Сергея взяла еще одна щука. Эта оказалась в подсачеке.
Я же в это время отчаянно пытался освободить снасть от коряги. Не надеясь сдернуть блесну, уже тяну на разрыв, но плетенка 0,16 мм не рвется. Наматываю ее на комель ультра-лайта и со всей силы дергаю вверх. Снасть подается. Достаю ее и вижу на конце плетенки раздрызганный вконец и разогнутый вертлюжок. Пока я занимался сей разрушительной и непродуктивной работой, Сергей выдернул еще пару рыбин. Щука брала у него на каждом забросе. Такого выхода хищника я не видел давно. Причем хватки были на обыкновенный магазинный белый «Атом», который я порекомендовал Сергею перед выездом, помня свои удачи на предыдущей рыбалке. Цепляю этот самый «Атом», советских еще времен, и после первого же заброса и в моем подсачеке затрепыхалась щука килограмма на два. У Сергея среди его щук был экземпляр килограмма на три с гаком.
Эти рыбины оказались последними. Лишь случился вялый выход небольшой щучки вдогон блесне, но, проводив обманку, хищница лишь вильнула хвостом и ушла в глубину, словно почуяв очередную смену погоды. И точно. Тучи, сыпавшие мелким дождем, разорвало, и выглянуло солнце. Воцарилась прежняя неподвижная жара, теперь уже душная от прошедшего грибного дождичка. Как я прикинул, щучий жор длился всего 10-15 минут, и за это время мы успели взять четыре щуки. Дальше – как отрезало.
Сергей не выдерживает пустого времяпровождения на жаре и выходит на берег. А мы с Ванькой, наловив некрупных красноперок и сорожек на червя и опарыша, устанавливаем живцовую «резинку», привязав ее не к грузу, а к колу, воткнутому на глубине около двух метров. Тройники с живцами в этом случае находились вполводы, не цепляясь за дно и коряги, а крупного бурелома на пути не было.
Садимся на берегу поужинать, а заодно и побеседовать и, как всегда в таких случаях, следует хватка… Закон, проверенный давно… На берегу заливается колокольчик «резинки», гнется прут-колышек, прыгает леска, «гуляя» из стороны в сторону. После подсечки из воды выпрыгивает щука и, пеня воду хвостом, трясет головой, но вскоре оказывается в подсачеке.
Игнорируя блесну, щука все же хоть изредка, но брала на живую рыбку. Живцовая ловля не первый раз выручала в дни жаркого глухолетья.
Всю ночь по палатке шелестел дождь, и утро открылось пронзительно яркое и холодной, в контраст предыдущему дню. Пришлось даже надевать куртки. Мы с Сергеем взяли по одной щуке, но самая главная удача выпала Ваньке. Он ловил с берега разнообразную мелочь, но вдруг удилище согнулось и на леске упористо заходило что-то крупное, норовя уйти в кувшинки. Пришлось помогать сынишке. Рыбина упорно не хотела подниматься наверх, но утомленная, тяжело заплескалась под берегом и тут же была подхвачена в подсачек. Это был линь за полкило весом. Экземпляр не из крупных, но для Ваньки-Шишиги – добыча редкая.
Обратно мы выходили по мелкой заросшей протоке, называемой местными людьми «болотом». По весне они дальше вышеуказанного болота и не ходят. Ставят сети прямо на мели, сплошь утыканной пеньками. Рыба здесь, в устьях ручьев и речушек, идет торопливо и густо. Не знаю, правда это, или легенда страшилка, но рассказывают, что в одну весну «мочковали» местные свои сети, не боясь рыбнадзора, поскольку мелковато здесь катеру под мотором, но зашел якобы сюда водомет. И попрятались было местные, залегли в камышах, а служивые вроде как для острастки и испуга из «калашникова» дали очередь, а та ушла, как бывает, рикошетом от воды в те самые камыши, где селяне залегли. Так, мол, прямо в лоб и залепили случаем одному. Может, и сказка это, но так рассказывают… Работы в окрестных деревнях нет, от реки кормятся люди, «бичуют» вынужденно, оттого и фольклор свой в Богом забытом уголке земли российской…
Мы же шли сейчас по «болоту», то и дело натыкаясь на пеньки и садясь на мели, истекая потом, который жег воспаленные лица. Мечтали каждый о своем: Ванька о газировке с «Орбитом», Серега – о пачке сигарет, а я – о бутылочке пивка из холодильника.
Недалеко от деревни нас неожиданно встретило сильное течение, идущее в сторону, противоположную волжскому. По каким уж тут законам движутся течения – не знаю, но вода моментально ушла, а нам пришлось на полчаса стать бурлаками и тянуть лодки за собой, проваливаясь в вязкий ил.
В Сенюшкино нас, уставших и жженых солнцем, ждало страшное разочарование: магазин-шинок в частном доме был закрыт. Все ушли на «фронт», то бишь на сенокос. И лишь в визимъярском кафе мы, алчущие, получили свое: Ванька – газировку со жвачкой, Серега – сигареты, а я блаженствовал с ледяной бутылочкой пивка и рыбой-маканцем, который попросту достал из ведра с малосолом. И не было никого счастливей нас в эти минуты…

ЛЕТНИЕ ИСТОРИИ

Хитрые кружки

Часа два хлестали мы блеснами неподвижную гладь водохранилища, но все было напрасно – щука не брала. То ли оттого, что вода высветлилась до ручьевой чистоты, и блесны в ней горели жарким огнем, а может быть, по причине появления по ночам полной луны рыба отвергала наши обманки. Словом, рыболов всегда найдет достойное объяснение своей неудаче. И тут Николай, с которым мы познакомились на берегу, достал вдруг из-под лодочной скамейки капроновый кан. В нем плескалась вода.
– Кружки есть? – спросил он, открывая посудину.
Я отрицательно мотнул головой и заглянул в кан. Там плавали мелкие рыбешки.
– Карасики, – пояснил Николай. – Перед рыбалкой сынишка надергал в луже у дома в деревне. На всякий случай брал с собой. Сейчас, может, и пригодятся.
Три кружка из восьми мне выделил Николай, а я, чтобы уж иметь пяток снастей, обломил с торчащего из воды дерева здоровенный сук, обстругал его и, располовинив на два ровных бревнышка, вырезал желобки для лески. Такие кружки-бревнышки мне уже приходилось делать. Выручали они меня и на озерах, и на Волге. Снасть простая: намотаешь на бревно леску с тройником и грузилом, насадишь рыбку, и пускай по воде.
Кружки я предложил поставить на воложке, где глубина достигала десяти метров. Зимой здесь по свалам в глубину обычно выставлялись «щукари».
Снасти пускаем недалеко от края воложки на трехметровой глубине. Дальше к берегу тянутся бывшие заливные луга. Сейчас над ними полтора-два метра воды.
Закат уже алел над дальним березняком, стоящим в воде. С Волги изредка доносилось гудение моторки и снова все замирало. Тихо было в этот вечер. Как-то нереальна была эта тишина недалеко от большого селения, где сейчас не лаяли собаки, не стучали топоры, молчали петухи и коровы. Без единого огонька нахохлились в стороне черные избы. Зона затопления – этому название.
Ветра почти не было, и наши кружки двигались, увлекаемые слабым течением. Красные их «шляпы» в вечернем свете на воде казались черными, не отличаясь от моих бревнышек по цвету. Но что это? Засветилось белое пятнышко в кружках Николая. Спешно плывем туда и видим быструю раскрутку перевернутого кружка. Когда запас лески кончился, он вдруг накренился на один бок и быстро пошел в сторону ямы. Поймав беглеца, Николай выволок на леске небольшую щуку, взяв ее без подсачека, «за шиворот».
– Первая, – улыбнулся он. – Вторая твоя будет.
Но опять загорелся белизной его кружок, и такая же щучка запрыгала в лодке.
Дождавшись, когда Николай обживит перевернутые кружки, направляю лодку к своим снастям и переставляю их на шестиметровую глубину.
Закат быстро гас. На его алость наползали тяжелые дождевые тучи. Становилось душно, и мы начали собираться. Торопясь, сматываем кружки. Одно мое поленце оказалось без лески. Натянутая, она круто уходила в воду. Взявшись за не, чувствую мертвый зацеп. Коряга… В темноте я так и не видел вращения моего хитрого кружка. Подплывая к другому поленцу, мы вдруг услышали всплеск. Бревнышко, поднявшись одним концом, быстро закрутилось вокруг себя. Это видно по оставленным на нем коротким сучкам, которые ножом просто не удалось срезать заподлицо. Словно живое, бревнышко забилось на воде и неожиданно поплыло под лодку.
– Лови, Николай! – тянусь рукой под борт, но хитрый «кружок» уже скрылся, скребанул по обшивке лодки и показался с другой стороны. Николай, выловив его, торопливо сунул мне леску.
– На, упускай сам, чтоб потом…
Он не договорил, но я его понял. Обидней бывает, когда твоя потенциальная добыча уходит из чужих рук. Тогда кажется, что сам бы ты точно поймал.
Удивившись неожиданной тяжести, выбираю леску. Рыбина ходила у дна, упорно не желая подниматься наверх. Сообразив, что леска захлестнулась за корягу, перехожу с кормы на нос и пытаюсь сдернуть снасть. Пошло!
– Оп-оп, так-так! – колдует Николай в густые усы, сурово сдвинув брови и готовя подсачек. Плеснуло под лодкой, и на черной воде забелело здоровенное брюхо. Одновременно над нами вспыхнуло и чуть позднее треснуло небо. В свете грозовых вспышек, словно выходец инферно, на нас лупоглазо глянул из подсачека ощетинившийся судачище килограмма на четыре.
Обратно мы плыли под хлесткими струями летней грозы.

Игры аристократов

Привольно на Большой Кокшаге у Красного яра. Хорошо здесь и весной, когда все расцветает, наполняется живительными соками и силой любви; и летом, когда теплый воздух почти осязаем, до того он насыщен запахами луговых трав и цветов; и осенью, когда усталые туманы ложатся на скошенные луга; и зимой, когда застывает черный лес, и лишь ворона одинокого печальное «крун» нарушает безмолвие реки.
Но я люблю бывать здесь летом. В летний полдень все словно засыпает в душном мареве, но едва налетит легкий ветерок, как заговорят, охорашиваясь, зеленые дубравы, рябью покроется тихая речная заводь, заскрипит где-то дерево старческим фальцетом. И снова – лишь сонное жужжание пчел да вскипевшие пеной облака плывут нескончаемой вереницей. Дневной зной царит в сосновом бору. Хрустит под ногами высушенный добела мох, на буграх жжет подошвы песок, а у реки хорошо! Прохладой веет от тугих речных струй, окаймленных осокой и желтыми точками кувшинок. Река, как живительная артерия, наполнена свежестью и движением. А по берегам в ее духмяном медовом аромате млеют луга, глухо шумят дубовые рощи, где находят свой приют кабаны.
Однажды довелось мне баловаться здесь веселой ловлей сорожки на перловку. Было жарко, и крупной рыбы ждать не приходилось, хотя до нее, вроде бы, рукой подать: метрах в пяти от берега, на чистой песчаной отмели по кромке травы преспокойно стояли окуни, да что там окуни – окунищи!.. До локтя был самый крупный из них! С брезгливо отвисшей губой, он чуть было не плевался, когда я подводил мормышку с червем или мальком, и очень невежливо показывал мне хвост.
Надежда оставалась на жерлицы. Пять штук выставил я с берега. Живцов в такую жару приходилось менять через каждые полчаса, и лишь к вечеру, когда на воду легли тени от деревьев, живцы ожили, заиграли по поверхности ямы, и тут же один из них был кем-то схвачен. Я даже не успел заметить, откуда вышел хищник. Леска с рогульки смоталась очень быстро. Короткий всплеск под берегом и… этим все кончилось. Живец на месте, царапин – следов зубастой пасти щуки – нет. И такая картина повторялась раз шесть за утро. Рано утром хватки рыбы возобновились, но не то что поймать, а даже увидеть ее не пришлось – слишком быстро все происходило. Поскольку спиннинга у меня не было, пробовал ловить на специально оснащенную живцовую удочку, но хищник явно меня видел, так как спрятаться было негде. Рядом – ни куста, ни дерева.
По осторожным повадкам рыбы можно было предположить, что у жерлиц проказничает крупный язь или голавль. Я долго был в недоумении. И лишь один раз успел заметить серебристую молнию, метнувшуюся к жерлице, где на тройнике рыскала мелкая сорожка. Но хватки не последовало. А потом на другой стороне реки начался знаменитый «бой» жереха! Ловить жерлицами этого аристократа было пустой затеей, оставалось лишь любоваться его охотой.
Гораздо позднее, приходя сюда со спиннингом, мне удавалось брать за утро на маленькую белую блесенку одного-двух шересперов-жерехов – речных снобов.

Островок

Если смотреть с высокого берега, на котором расположилась деревня Новотроицкие выселки, то взгляду открываются большие и малые острова. Это мелководная часть Чебоксарского водохранилища. В сенокос к островам, бывшим когда-то частью заливных лугов, нередко пристают смоленые лодки косарей.
Завозят сюда на все лето и коров, где они пасутся вольно и без присмотра до самой осени, когда их заберут обратно, нередко одичавших. Но большее время это пустынные места.
Островок, который мне приглянулся, мал для того, чтобы косить на нем траву, слишком мелко вокруг него и для ловли сетями. Словом, как, наверное, считают местные жители – это пустой, никчемный пятачок земли. А мне он как раз и дорог своей безлюдностью. По окружности он закрыт густо разросшимися молодыми березками. Посреди этой естественной ограды открывается великолепная поляна, пестреющая луговыми травами и цветами. В знойный день, если лечь на ней, подставив лицо ветерку, можно подумать, что сладкая дремота застала тебя посреди пойменных лугов верховий Большой Кокшаги, где так же неспешно плывут облака, сонно гудят в цветках пчелы, и столь же медово и остро пахнут луговые травы. Этот островок не совсем простой. Ему обязаны жизнью люди – пожилые муж и жена из какой-то ближней деревеньки. Их лодку захлестнула и потопила волна во время сильнейшей грозы с ливнем. Они успели ухватиться за тонкий полусгнивший ствол дерева, торчащий из воды, но едва ли продержались бы долго. Когда я, преодолевая волну, добрался до стариков, они уже окоченели, и мне пришлось разжимать их одеревеневшие пальцы, чтобы забрать тонувших в лодку. Здесь все было чудом: то, что мы с отцом оказались на островке в этот день, хотя собирались на лесное красивое озеро, щедро дающее желтоглазых окуней-горбачей; то, что я услышал их крики на расстоянии около полукилометра сквозь вой ветра и грохот прибоя; то, что мы втроем смогли добраться до берега на старой резиновой лодке и пластмассовая лопасть весла обломилась уже у берега, а не на самой шири.
Приезжая сюда, я обычно располагаюсь на травянистом мыске со стороны Волги. Тут же рядом у ивового куста разжигаю костерок и обустраиваю ночлег. По кромке берега у меня вбиты крепкие ухватистые рогульки для удилищ. После захода солнца поплавки удочек начинают укладываться набок – это берет подлещик, а вместе с ним – густера и сорожка. Резко и верно хватают окунишки, утапливая поплавок или быстро волоча его в сторону. Та же повадка у небольших подъязков. Клюет и ночью. Если оставить крючки с насадкой в воде, то можно каждые десять минут доставать их, не подсекая, и снимать скользких колючих ершей. Но иногда удилище начинает кланяться, хлеща вершинкой по воде, и на леске упирается тяжелый сонный лещ за килограмм.
Утром задолго до рассвета начинается клев, но с восходом солнца поклевки становятся все реже и реже, затем прекращаются совсем. Тогда я сажусь в лодку и, словно Робинзон, начинаю оплывать свои владения. Подбрасываю насадку под кусты, свисающие над водой, или под бревна-топляки на смехотворно малую глубину не более полуметра. Если рыба стоит здесь, то немедленно под кустом или бревном закручивается бурун, поплавок бойко бежит в сторону, и серебристая, нередко крупная рыбина упирается на леске.
Летние дни утомляют своей знойностью, монотонностью наката волн и гудения ветра. Я люблю вечера, когда в тихих волнах застывает небо, не выцветшее и беспокойное, как днем, а зардевшееся, тронутое нежными закатными красками. Куда-то уходят облака, горизонт очищается, и тогда мир становится шире и спокойнее. Теплый воздух насыщен стрекотанием кузнечиков, которые есть и на моем маленьком островке. Это подтверждает подлинность и причастность лужка-полянки к настоящим лугам. Наступает час ловли и тихого созерцания. И трудно объяснить, почему мне иногда так хорошо именно одному. Приходящая легкая тоска скорее приятна сердцу. Она пощипывает какие-то спрятанные внутри тонкие струны, которые не звучат в духоте городских квартир.

ЗА КАРПОМ

Давно сосед Саша говорил о каком-то Топшере, мол, карпы балуют: то удочку, случается, уволокут в чапыжник-коряжник, то сломают хваленый углепластик аж в трех местах одним махом.
Тиховодная прудовая рыбалка для меня – ностальгическое вчера: зеркало темной воды, в которой спит тихий камыш, чавканье карасей в росной осоке и дрожащая рука белобрысого пацана – школьного прогульщика – в нетерпении взявшегося за комель бамбукового удилища. Взгляд прикован к перьевому поплавку, который то клонится набок, то нервно вздрагивает и пускает по воде круги. Вот красноверхое перо притапливается и косо уходит в глубь. Подсечка! Из воды выплескивается живой медно-золотой слиток, упруго изворачивающийся в пацаньей ладошке. Карась! Крепкая, неприхотливая и красивая рыбка, дарящая радость не одному поколению маленьких рыболовов. А потом заманили меня озера глухой безлюдностью, тихими зорями, тающими в оконцах кувшинок, плачем кукушки в борах, щучьим «боем» в золотую пору паутинок летящих. Волга ворвалась ревом «Вихря», брызгами рассекаемых волн на ветровом стекле, запахом теплой Большой Воды и рыбы, штормами и долгими ночными бризами, гнущими сухие травы на островах, неистовым звоном колокольчика «кольцовки» и рвущейся на леске сильной рыбой – живым серебром. Открылась Волга и осталась навсегда вместе с лесными озерами.
А тут какой-то Топшер в сорока с небольшим верстах от города… Лягушачий оазис – думалось высокомерно. Если уж ехать, то с лодкой, на «крупных» ориентируясь. Да и хоть какое-то разнообразие: узкий профессионализм с блесной или, к примеру, с «кольцовкой» – не по мне.
Наварил я перловки, червей прикопал, опарыша купил, благо сейчас нет необходимости в гнусно пахнущем его селекционировании, не надо сейчас потрошить дохлых собак и кошек, как в бесхитростные былые времена.
Выехали затемно, на Сашином «УАЗике». Нас четверо: Саша, его приятель Костя-Костян, сынишка Сашин – Максим и я. Пруд встретил туманом, настоянным на еловой хвое и полевых травах. Черный ельник громоздился на крутых берегах пруда, а за ним бескрайне раскинулись поля, прорезанные оврагами. Как и большая часть прудов, Топшер образовался на месте речушки-ручья, подпертой плотиной, и внешне напоминал затопленный длинный глубокий овраг. В теплой воде пруда цвела зелень и раскорячились сохлые стволы деревьев..
– Ну, Саша, показывай клеевые места! – тороплюсь я в знакомом каждому рыболову ознобе.
– Да вон, становись, где хочешь, – Саня лихо сплевывает окурок и широко поводит рукой вдоль берега, где в унылом сухом коряжнике, на мели, замерли-схоронились мрачные «карпятники», плотно сидящие друг от друга на расстоянии бамбуковой удочки.
Но так я представлял себе топшерскую карповую охоту. Помнилось, как раньше выводили мы на жмых осторожных тяжелых рыбин с двух-трехметровых глубин пустынных прудов. А тут еще по противоположному берегу местные сетевики, словно в подтверждение, подняли с глубины карпа не карпа – чудище прудовое?.. Будто поросенок заворочался в их ботнике, черпающем воду низкими бортами. Матерясь, местные лешаки накинулись на озверевшую рыбину, путая капроновой сетью, но та, не сдаваясь, колотила хвостом в днище.
«Обловлю лягушатников, – пришла самоуверенная мысль. – Крупный на глубине, где еще ему быть?»
Накачав лодку, отхожу от берега метров на двадцать, на чистину, подальше от коряжника. Здесь глубина уже около трех метров. Наживляю крючки тремя-четырьмя зернами перловки, червями-подлистниками и опарышем. Прикормив место россыпью пшенной каши с молотыми жареными семечками, ожидаю поклевки, снисходительно поглядывая на рыболова, сидящего напротив в клубах сигаретного дыма. Его далеко не длинные «телескопы» попросту лежали на осоке, а поплавки болтались рядом с гнилым пеньком. По всей видимости, глубины там меньше чем по пояс, поскольку даже коренья видны этого самого пиленого пенька.
Поклевки последовали почти сразу. Поплавок моей удочки притопился и резко ушел под воду. Началось! Так и должно быть на глубине… Подсекаю и… выдергиваю окунька с ладонь…Краем глаза вижу, что и рыбак напротив схватил удилище, подсек и без особой суеты вывел поверху карпа. Рыба не крупна, граммов на триста, но главное – карп! Клюет ведь, толстогубый, надо подождать. Не за окунями же я сюда ехал! Их, колючих и торопливо хватающих как червя, так и вертушку-«обманку», я наловился на лесных озерах. А между тем, рыбачок напротив выволок еще одного карпика. Даже Максимка, сидящий в том же коряжнике, обрыбился! Клевало время от времени и у Саши с Костей.
Выдернув еще пару окуней, я с тоской глядел на заспанное солнце, запутавшееся в верхушках елей. В деревне зачихал тракторный стартер, замычали неповоротливо и густо сонные коровы, обижаясь на щелчки кнута и скорострельный хриплый мат пастуха. Бараны, издеваясь, блеяли мужскими баритонами. В тон им завизжала где-то на задах похмельная гармошка, но смолкла, поперхнувшись стаканом самогона. Воскресный день начался, а в садке у меня лишь зло топорщили колючки «матросы» с ладонь и косили на меня нахальными желтыми глазами.
В досаде плыву к берегу и забираюсь в самый чапыжник. Как это часто бывает с российским человеком – из крайности в крайность… Поплавки закачались рядом с сухим деревом, сломанным у комля грозовыми ветрами. Не успев принять вертикального положения, «антенна» одного из поплавков вдруг юркнула под воду. Подсечка! Шестиметровое удилище показалось сразу ивовым прутиком, сравнительно с властной мощью и чугунной тяжестью там, на крючке. Рыбина стремительно пошла в сторону, и я отпускаю ее «погулять», стравливая леску с безынерционки. По испорченному своему характеру карп, конечно, направился прямо к удочкам соседей, и тем пришлось спешно выбирать снасти, бурча под нос скверные слова. Наверное, надо было попытаться удержать рыбину за счет гибкости удилища, не давая ей хода. Так было бы правильней. Но страшные истории про сломанный аж в трех местах углепластик не давали покоя. В результате распоясавшийся карп на длинной леске делал что хотел: кувыркался весело в воздухе, носился кругами, словно вислоухий спаниель, брызгался водой и чуть ли не фыркал, куражась над недотепой-рыболовом. Мне показалось, что для этого парня поклевка была чем-то вроде фиш-фитнеса с элементами экстремального шоу, поскольку в его ленивой карпово-свинячьей жизни, по всей видимости, остро не хватало адреналина. Оторванные же крючки в губе (подозреваю, что мой не первый) сошли бы и за пирсинг… Во всяком случае, результат был предрешен: тринькнула леска, и просвистев, захлестнулась обрывком за одинокую корягу, торчащую из теплой воды. Соседи облегченно вздохнули. Подошедший Саша заметил: «Укоротил леску…» И сказал еще много сочувственных слов, из которых цензурными были только два первых…
Ремонтирую разгромленную снасть, поглядывая время от времени на поплавок второй удочки. Замечено давно, что стоит только чем-нибудь заняться, отвлечься, как лукавая рыба норовит слизнуть насадку, запутать леску, утащить крючок в коряги. Так и есть… На самой ответственной операции – привязывании гнутого карпового крючка – поплавок закачался и плюхнулся набок, потом приподнялся и бойко побежал в сторону той самой коряги, с которой я уже снимал оборванную снасть. Спешно перекусываю хвостик лески у привязанного крючка (какие уж тут ножницы или нож?) и едва сам не попадаюсь на него, как некая усатая рыба, потом хватаюсь за удилище и выволакиваю карпика граммов на четыреста. Невелика рыбина, но упирается весело и сильно. Подлещик такого же веса просто виснет на леске, как упомянутая еще Аксаковым «лещедка», «лещедь», а попросту – плоская дощечка.
Карпики заклевали у меня довольно часто и каждая поклевка была не похожа на другую: поплавок то ложился на бок и уходил косо в воду, то трясся и подпрыгивал, пуская нервные круги, то исчезал в зеленой глубине внезапно и бескомпромиссно, словно его и не было. Этот относительно оживленный клев был мне словно в утешение за утренние страдания. Солнце выкатывалось в зенит и большинство коллег-соседей уже уехало. Остались самые терпеливые или те, о которых говорят, крутя пальцем у виска… (К слову сказать, мне иногда кажется, что эти, с пальцем у виска, сами немного не в себе и бывает жалко их, киснущих в духоте квартир и мелочных склок). Максимка спал на еловом лапнике, дремал и Костя, откинувшись на травяной взгорок. Упорный Саша беспрерывно курил и таращился на поплавки, но у него клевало пореже. Думается, что утром, сгоряча забравшись в самый чапыжник, я нежданно-негаданно попал на дневную стоянку этих самых порционно-кондиционных карпиков. Все бы ничего, но вываживать резвую рыбу в замшелых корягах приходилось ювелирно точно, иначе – зацеп и обрыв.
После обеда отрезало и у меня. Ожидаемого вечернего клева не было. Лишь одному рыболову повезло и повезло вдвойне, поскольку карп взял довольно увесистый и уже под самым берегом оборвал леску. Рыбачок прямо в одежде прыгнул на него и умудрился как-то удержать скользкую сильную рыбину в руках.
Может быть, и не оправдал Топшер моих ожиданий в полной мере: не было тихой зари и спящих камышей в зеркале воды, не было глухомани и безлюдья, не было и многих килограммов рыбы, но останутся в памяти прыжки сильной тяжелой рыбины в каскаде серебряных брызг, щепетильные поклевки вываживание упористых карпиков, пусть и до полкило. И после спиннинговой ловли на обманку трепетание поплавка на теплой воде – словно отдохновение души и возвращение в Детство…

СОРОЖКИН ОМУТОК

Со стороны наш экипаж выглядел, наверное, довольно забавно: за рулем старичка «Ижа», смоля на ходу папиросой, сидел отец, за ним в позе кенгуру съежился я, семилетний мальчишка с рюкзаком за плечами, а из рюкзака выглядывала испуганная мордочка нашего Дружка – русско-европейской лайки, а точнее – лайчонка. Вдобавок ко всему, по бокам бесконечно терпеливого мотоцикла висели притороченные рюкзаки. И все это хитрое средство передвижения было окутано чадом и рокотом, от которого деревенские собаки впадали в истерику и долго еще брехали нам вслед дурными базарными голосами.
Дорога на Армагач, как мне показалось, состояла из сплошных ям и крапивников, куда я при падении непременно скатывался. Для меня стало откровением, что быть седоком не так то и просто. Казалось бы, сел сзади и держись покрепче, вот и вся наука. Но лесная дорога быстро заставит неопытного седока уважать себя, и первой это почувствует самая деликатная часть туловища. Вписаться в поворот тоже оказалось непросто. Если задний седок начинал вихляться, то мотоцикл начинал вести себя соответственно и… Крапива не лучшее место для падения.
Ночевали мы на Армагачинской пристани, в деревушке на берегу Большой Кокшаги. Жил здесь тогда одноногий Иван Смирнов, у которого мы и остановились. Запомнился мне Иван своими песнями на вечернем берегу. Хмельной, морщинистый, с живыми незамутненными глазами, вытягивал он какие-то бесконечные мелодии, жестикулируя и прыгая на обшарпанной деревяшке-протезе. Комары, кучно садясь на него, отваливались затем спелыми клюквинами, а он все пел и рвал время от времени легкие сиплым кашлем. Гас закат, тихо плескалась река, и мне все это казалось таким чудом чудным. Было почему-то жалко одноногого Ивана с его песнями и жестоко хотелось спать.
Подняли нас рано утром петухи и ранние хлопки пастушьих кнутов. Нежимся с отцом под одеялом и слушаем, как бормочет во дворе разная пернатая живность, нутряно и обиженно взмукивает застоявшаяся корова, и от всей этой разноголосицы утра становится ясно, что жизнь хороша и пора скорешенько вставать. Совершенно сразили меня в доме Ивана марийские слоеные блины и парное молоко. После немочного городского молочка-сукровицы и пергаментных блинчиков эта обычная для деревенского жителя еда казалась нам необычайно вкусной.
Позавтракав, седлаем своего пыльного «коня» и катим по тропинке вдоль реки. Вот и конечная цель нашего путешествия – небольшая луговина на берегу Кокшаги, охваченная с одной стороны полукольцом дубняка и смешанного леса, а с другой – лентой реки, делающей в этом месте поворот.
К вечеру отец пошел по старицам, а я, взяв легкую удочку, наскоро сделанную отцом и, отщипнув комок хлеба, выбрался на берег реки. За переплетением ивовых зарослей чисто и светло глядел песчаный берег. Дальше вились на течении длинные, словно распущенные волосы, подводные травы-водоросли, а за ними чернела глубина. Течение здесь было обратным. По другой стороне тянулись береговые луговины, позвякивая бубенчиками, бродили коровы, а за кромкой леса плавало в вечернем мареве заходящее солнце.
Забрасываю в омуток свою нехитрую снасть и удобно умащиваюсь на двух сухих коряжках, замытых в песок. Плывет мой перьяной поплавок по омутку, и то ли его мелкая рыбешка отфутболивает, то ли крючок за дно цепляется, но временами поплавок трясется, чуть притапливается и вновь выпрыгивает на поверхность. Тяну снасть к себе, а на леске вдруг – неожиданная тяжесть и блеск трепещущей на крючке рыбины. Сорожка! Да еще какая! С две моих пацаньих ладошки! Для меня эта рыба уже серьезная и красивая. Пахла она чем-то свежим, наверное, теплыми речными струями и травой – нитчатой водорослью, которую сорожка любит пощипывать с подводных коряг. Налюбовавшись, опускаю теплую рыбину в хозяйственную сетку, мою руки от слизи и катаю новый шарик из хлебного мякиша. «Гуляй, чудо-перо, по омутку, исчезни в голубоватой глубине и подари мне хотя бы еще одну такую же красавицу сорожку!» – что-то вроде этого шепчут мои губы в нетерпении. И, словно услышав мои заклинания, поплавок останавливается и дальше едет уже вприсядку. Танцует и у меня сердчишко: уж больно гнется рябиновый прутик, а на леске, рассыпая брызги, упирается сорожка, упрямая и сильная. Таких сорожек я поймал до заката два десятка. С сумерками сорожка куда-то скатилась, может быть, вышла на отмели, но в омутке ее не стало. А тут с луга, где стояла палатка, потянуло дымком и такими «смертоубийственными» запахами, что меня, как голодного волчонка, потянуло к костру.
Отец варил дичь. Утка уже доходила – булькала лениво в темном бульоне. Хоть и говорят, что дичь пахнет тиной, но на мой вкус, дикую утку не сравнишь с домашней, а тем более с курятиной, которая в бульоне какая-то нейтральная, без горчинки и остроты. Суп из дикой утки сравним, наверное, только лишь с голубиным супом: тот же терпкий аромат и густой навар в бульоне.
– Ну, рыбачок, показывай добычу, – посмеивается отец, – а то кормить не буду. Мы с Дружком поработали, пару кряковых зацепили. Дело за тобой.
Я срываюсь с места и продираюсь сквозь кусты на берег. Хватаю сетку с рыбой – и бегом к костру, а там вываливаю на траву трепещущую рыбу. В свете костра чешуя сорожки приобрела драгоценный матово-серебристый с чернотой отблеск. По-живому еще была красива рыба. Отец, удивленно хмыкнув, начал перебирать сорожку.
– Утром вместе посидим. Где ловил?
Я протягиваю руку в сторону омутка. Отец выгреб из супа несколько горстей разбухшей вермишели и перемешал ее с хлебными крошками.
– Ну, идем, покажешь мне свою сидку.
Выходим к омутку. Отец разбрасывает прикорм по кромке ямы, сразу же за травой – русалочьими волосами.
– Утром она выйдет сюда, к травке. А дальше – струя, если туда набросаешь, весь прикорм за ночь вымоет, – почему-то шепотом объясняет отец, и мы тихо уходим от воды.
… Просыпаюсь от холода. За сетчатым окошком палатки мутнеет рассвет. Отца уже и след простыл, нет и ружья – переборола охотничья страсть. У входа, свернувшись калачиком, спит Дружок-трудяга. Снятся ему какие-то грустные собачьи сны, во время которых щенок повизгивает и сучит лапами. Видятся ему, наверное, лихие сальто с мотоцикла, а, может быть, старицы, заросшие шиповником, где ему накололо нос и лапы. Мне его жалко и я пытаюсь накрыть Дружка курткой, но он рычит во сне и отбивается лапами не шутя.
Солнце уже взошло, но где-то затерялось в тумане, который словно молоком залил росистые луга, застоялся в кустах, сполз на воду. Присутствие солнца ощущается по нежно-розовому, немного нереальному свету. Холодно. Свежесть пробирает, начиная с ног, заползая в рукава, мелкой дрожью пробегая по спине. Раздуваю костерок, в котором всю ночь тлели две дубовые плахи. Нехотя, но верно угольки надуваются жаром и, наконец, вспыхивают ровным белым огнем.
Ставя котелок с утиной похлебкой на угли, я чуть было не наступил на какой-то сплетенный бледный комок… Отпрыгнув от неожиданности, брезгливо рассматриваю находку. Похожи на червей, но они какие-то странные по цвету. Глисты?! Детский ужас и брезгливость ко всякого рода существам вроде змей и кишечных паразитов охватывает меня. Я с омерзением отодвигаюсь от комка и гадаю: откуда «это» появилось здесь? Грешу на Дружка. Позднее выяснилось, что он здесь не при чем: у костра лежали утиные кишки, которые отец при разделке тушек бросил в костер, но промахнулся. Все объяснялось просто…
К омутку я вышел, когда было уже совсем светло. Туман на реке рассеялся, но вода еще парила. Щебетала на все лады пернатая мелочь. На той стороне тонкими голосами матерились пастухи и обиженно мычали коровы.
Плюх! – поплавок закачался по кромке травы и после короткой паузы уверенно ушел под воду. Рыба словно только и ждала, когда катышек хлеба опустится ко дну. За ночь сорожка подъела вермишелевую «манну», невесть откуда свалившуюся в тихий омут, и теперь его хозяева уже привычно ждали корма. Подтягивались сюда, очевидно, и чужаки с соседних отмелей и ямок, влекомые хлебным запахом, и с ходу атаковали насадку. Клев был отчаянный.
Нет, наверное, азартней ловли, чем ловля сорожки на хлеб. Чистая красивая рыбка и сопротивляется-то как-то по-особому: упрямо блещет в солнечных лучах серебристыми боками и, словно играючи, рвет леску, если позволяет комплекция. Лещ в этом отношении – тюфяк и лентяй! За свою жизнь он борется только в начале, да и то в каком-то сомнении. Лишь у подсачека да уже в руках напрягает он свои крутые стати, но поздно – пожалуйте в уху, на сковородку или в засол.
После обеда на привольно обдуваемом лугу, где не было ни одного комара, отец занялся странными приготовлениями. На одинокой сухостоине, торчащей посреди луговины, он заштриховал угольком кружок диаметром около десяти сантиметров. Затем, отмерив от сухостоины метров тридцать, воткнул крепкую рогатину. Лишь когда отец достал из палатки ружье и зарядил его, я понял, что буду стрелять из настоящей двустволки!
Прицеливаться и «фукать» по якобы летящей дичи мне уже приходилось, но все это детская возня по сравнению с выстрелом!
Кладу тяжелое ружье на рогатину и выцеливаю черный кружок, который, как назло, расплывается. Бац! Словно поленом стукнуло по голове, и ноги оторвались от земли. Прихожу в себя в стороне от рогатины. Ружье лежит впереди, рядом хохочет отец и ехидно скалится Дружок. Бежим наперегонки с отцом к сухостоине и считаем дробины.
– Э-э, парень, да ты одиннадцать штук всадил не глядя! А ну еще разок!..
Стрелять во второй раз боязно. Крепко отдает старая «фузея», но азарт сильнее. Бухаю по кружку, нарисованному ниже, и ружье из рук уже не выпускаю – это победа. Дробин по второму разу меньше, но, главное, выстрел не отбросил меня назад, и ружье крепко зажато в моих руках!
Эх, где вы, детские радости и чистота восприятия мира, незамутненная еще житейским шлаком? Не вернуть этого первого выстрела и утра у сорожкиного омутка, ушел в небытие старый Иван с Аргамачинской пристани, мертвыми стали многие реки и озера, выбитые электроудочками, и где от ядовитых сбросов душно живой рыбе. И больно сжимается сердце при мысли, что мы гости на этой земле, но гости чаще злые и неумные, словно и не было у каждого из нас своего сорожкиного омутка, своего незабываемого звонкого утра и тихого заката над сонной рекой.

ТАМ ЛЕШИЙ БРОДИТ

К землянке мы вышли ночью. Тонкая жестяная труба, чернеющая на фоне лунного неба, не дымила, из жилья не слышалось ни звука.
– Переночуем, – облегченно вздохнул мой спутник, – нет никого.
Но тут в землянке залаяла собака.
Раздосадовано и устало мы поднялись на бугор, присыпанный жесткой снеговой крошкой. Снег и резкую морозную погоду принес северный ветер, вот уже два дня гудевший над ледяными просторами водохранилища.
Двери не было, ее заменял кусок плотного полиэтилена. Отодвинув его, мы вошли в землянку. Она была выстужена, и лишь едва ощутимый запах смолистого дымка говорил о том, что печку топили не так давно.
Мой товарищ зажег несколько спичек. Под ноги ему бросилась собака, но тут же от окрика забилась под нары, блестя оттуда тоскливым глазом. Из-под рваного матраса, лежащего на нарах, тяжело поднялся человек.
– Чего спички-то зря жечь, вон смолье запали.
Он говорил глухо, ознобливо.
Мы нашли на столе несколько сосновых щепок и зажгли одну из них. На вид человеку было лет пятьдесят. Его старили неопрятная борода и копоть на лице. Но глаза глядели молодо и чуть недовольно: землянка мала, на двух человек, а тут втроем придется тесниться.
На городского рыболова он не похож, в такой одежде просто не пустят в автобус. Но и местный человек ни за что не заночует в этой промерзшей развалине, когда рядом жилье. Вон Сенюшкино виднеется километрах в двух отсюда, а совсем рядом и Новотроицкие выселки.
Мы с трудом разыскали в этих нелесистых пару бревен-плавунов, напилили, накололи дровишек. В тепле и познакомились.
Нынешнее торопливое время, в котором напрочь поменялись жизненные ориентиры, вытолкнуло многих людей из привычной жизни сюда, в архипелаг островков пустой и никому не нужной земли. Здесь до образования Чебоксарского водохранилища шумели леса, кипела в деревеньках обычная жизнь с буднями и праздниками, с криками петухов на заре. От былой жизни остались лишь названия затопленных деревень, озер, рек, дороги на островах, разный хлам, пни да стволы мертвых деревьев, нехорошо скалящихся расщепами на молодую торопливую поросль островков. Среди этой заброшенности и поселились странные люди, не принявшие культа денег, который пришел, как новая крайность, на смену культа лживых показушных бессребреников.
Леший, не простой, говорят, человек, обжился в своей землянке, построенной на совесть и надолго. А не простой, потому что, по слухам, учительствовал когда-то в самом Питере. Лешим он назвал себя сам, отринув старое имя. Жизнь выбрал простую – рыбалку да веселую компанию, живущую на острове почти постоянно. Спасаясь от ветров в своей черной полиэтиленовой палатке, стоящей на льду всю зиму, он ловил, сидя в ней, мелкую рыбешку, а потом ходил по своим рыболовным угодьям, насаживал живцов на тройники жерлиц, стерег щуку, которая потом шла на вино и жареху. Это идейный отшельник. Впоследствии он, не поладив с гословом, перебрался поближе к станции Дубовой, бывшей когда-то культурным центром, железнодорожным узлом, а после того, как к ней подступило водохранилище, ставшей временным (до нового затопления) поселением рыболовов, дачников и бродяг.
На Заячьей губе, что находилась ниже Дубовой, нашли приют в землянках и городские рыболовы. Прокопченные, они неделями мерзли у жерлиц, добывая на продажу щуку. Для многих, потерявших работу в нынешней неразберихе, это стало единственным заработком.
Виктор непохож на них. Он кажется мне совершенно не приспособленным к такой жизни.
– Где ты хоть ночуешь-то, Виктор?
– А где придется. Если рыба есть, то в деревне пускают, а нет – здесь в землянке ночую.
– Так ведь без двери холодина в ней невозможная. Ты бы хоть дверь сколотил.
– А-А, ничего. Вон Бобик прижмется, и тепло.
Дворняга Бобик, услышав свое незатейливое имя, косил на него карим глазом и вздыхал.
Я смотрел на Виктора, на его нестарое еще лицо, прокоптившееся, кажется, навсегда, вытертую его куртку, припорошенную пеплом, и не мог понять, что заставило этого человека вести такую жизнь? Могу ли я вот так же принять эти правила игры?.. Помниться, я три дня жил один в землянке, не в этой, а там, на дальних островах. Она была теплая, обжитая. Выйдя как-то ветреной морозной ночью на протоку набрать воды из пробуренной лунки, я вдруг ощутил пронзительное чувство одиночества. Это не была боязнь волков, хотя они заглядывали в эти места, не было это и ужасом перед потусторонними силами. Стоя на ледяном ветру, я вдруг представил на снегу сутулую фигуру Виктора и плетущуюся за ним верную собаку. Он ведь никому не нужен в этой ледяной пустыне! Ему некуда уйти отсюда, даже если будет смертельно тяжело на душе, если придет болезнь. Ему не омыть тело в своей, а не приютившей его бане и не прикоснуться к белому жаркому телу женщины. Эти простые радости, которые имеет большинство, чаще недоступны людям, выбитым из колеи жизни.
Минутная слабость прошла. Я набрал воды и вернулся в жарко натопленную землянку, где потрескивали в печке дрова и пищал приемник, висящий на стене. Стало смешно и чуть стыдно: «Ишь ты, жалостливый! Он ведь не маленький. Да и в деревнях люди живут, не дадут пропасть человеку. Это не в больших городах-столицах, где люди нередко умирают на улицах под равнодушными взглядами прохожих».
Виктор не умел ловить рыбу. Он расставлял свои грубые жерлицы и уходил куда-то на острова. Потом оттуда взвивался дымок: Виктор грелся с Бобиком у костра. Он приходил и снова уходил. Щука не брала на его снасти. Причина этого стала понятна, когда выяснилось, что в качестве живцов он насаживал на тройники жерлиц ротанов – наших пресноводных пираний.
– Послушай, Виктор, щука сама сбежит от этих проглотов. У них не меньше щучьей будет!
Он добродушно соглашался, а я подсказывал:
– Ты сходи вон лучше на протоку, поймай окунишек да сорожек, поставь на жерлицы и не уходи от них, иначе только живца сорвет.
Он снова соглашался и делал все по-своему.
Через месяц я снова встретил Виктора. Он поделился новой идеей. Суть ее сводилась к тому, что раз с рыбалкой у него не получается, он будет заниматься продажей дров. А пока он намеревался строить свое жилье, и для этого собирал по всей округе то обрывок полиэтилена, то лист ржавого железа.
Я сидел на снегу и слушал Виктора. Мне думалось: кто будет покупать у него дрова здесь, в зоне затопления, где сухого мелколесья полным полно, как и усохших на корню больших деревьев? В крепких деревнях хозяин запасает дрова сам и загодя. Как Виктор будет валить лес без хорошей бензопилы, и как он будет вывозить его? От его рассуждений веяло наивностью. (Потом я узнал, что ни с постройкой жилья, ни с продажей дров у Виктора ничего не получилось).
Эти люди почему-то похожи и внешностью и какой-то незатейливой жизненной установкой, следуя которой вещи называются своими именами, без финтов и ужимок, свойственных искушенным демагогам, коим является большая часть политиков и правителей.
Некоторое количество лет назад, когда во времена, именуемые застоем, подобные отшельники назывались просто тунеядцами, здесь жил Сашка. Так он себя называл. Его более или менее постоянным жилищем была землянка, которая была построена на бугре рядом с врытым в песок автобусом «ПАЗ». Но вообще-то он жил в разных землянках, теперь разрушенных, и в доме – бывшей пасеке, где он однажды чуть не умер от угара. Пришел, говорит, по морозу, натопил печку, а закрыл, видимо, рано. Проснулся от тяжелых ударов, как ему казалось – в дверь… Хотел было встать и набить морду нахалам, но тут же упал. Стучало и било молотом в голове. Дополз он до двери кое-как, открыл дверь, лег тут же на свежей морозной струе, и отдышался, выжил…
Кормился Сашка тем, привезут и оставят рыболовы, случалось, и стаканчик поднесут. Рыболовы – люди не жадные. У него когда-то была семья и жилье, но он не любил об этом говорить. У Сашки болела грудь, он часто кашлял, задыхаясь и матеря свои легкие.
Из множества историй, рассказанных Сашкой, мне вспоминается, как одним летом на острове одичали… коровы. Эти мирные животные тоже, оказывается, могут заразиться вольной жизнью и потребовать от людей права на нее. Коров летом обычно переправляли на остров, где они паслись и кормились без всяких пастухов, да и куда уйдешь с острова? Коровам в конце концов понравилась такая жизнь. Они выставили дозорных на высоких буграх острова и, едва люди появлялись, они под руководством коровы-вожака уходили подальше. Эту главную корову пришлось выследить и отстрелять, настолько она была хитра и властолюбива… трудно сказать, было это правдой или нет, но Сашка нередко вспоминал за стопочкой об этом случае, мяса, мол, тогда поели вволю…
Сейчас Сашки здесь нет. Ушел он отсюда или… кто знает?
Наверное, нам никогда не понять этих людей, которые были всегда и в любом обществе. Они отвергали и отвергают скучный, подлый, циничный мир торгашей и политиков. Мы, считая их не в своем уме, правы ли в этом и нормальны ли сами, отравляя природу и выбивая все живое?
И нередко, когда я вспоминаю ту ночь, протоку, гудящую от ледяного ветра. меня охватывает чувство тяжелого одиночества, словно я иду сейчас там, один… Хотя нет, Виктор ведь не один, у него есть друг – собака. Она не бросит…

ТРИ ДНЯ НА ОСТРОВАХ

Метель

День первый открылся мутно, забрезжил едва-едва сквозь терпкий белесый туман, настоянный на талом снеге, жухлых травах и горечи сырой липовой коры. Над далеким правым берегом Чебоксарского моря зависли тяжелые грязно-серые тучи, подсиненные снизу. Они, медленно двигаясь, закрыли последние оконца чистого неба, и надо льдом воцарилась ватная тишина, а затем по изъеденному снегу зашелестела долгая морось.
Жерлицы у меня выставлены в конце острова, по стороне, обращенной к Волге. Под песчаным обрывом лежат топляки, разлапистые пни, торчат перепутанные обнаженные корни еще живых деревьев. Берег постоянно разбивает накатом волн, приходящих с самой широкой части рукотворного моря.
Погода, казалось бы, самая что ни на есть щучья. Теплая оттепельная пасмурь, ветер – южный, юго-западный, да и он, рыбный ветерок, почти не ощущается. Но флажки жерлиц уныло висят на катушках. Вот уже минуло одиннадцать часов, полдень. Ни подъема!.. Перемена погоды?.. Об этом вроде бы ничего не говорит. Хотя… Отвратительно клюет «белая» рыба. Едва наловил полтора десятка сорожек. «Вымучивал» каждую из обязательно свежей лунки. А потом клевать перестало совсем, даже ерши отстали от насадки.
Вскоре и слабый ветер стих до полного звенящего штиля. Все замерло, оцепенело в ожидании чего-то непонятного, душно-тяжелого, которое, кажется, зависло над каждой живой душой, маленькой и большой. Даже вороны, откричавшись хрипло-базарно, потянулись куда-то в сторону островов с высоким лесом, еще крепким на корню. Скучный метеоролог, далекий от лирики, объяснил бы все это просто: мол, давление упало, и все дела… Но как описать и объяснить тревожное ощущение надвигающегося Нечто, таящегося где-то за тяжелой синюшной пеленой туч?..
И тут послышался мерный грозный гул, идущий с противоположной стороны. Ветер в какие-то двадцать-тридцать минут поменялся с южного на северный и пришел уже неистовый, холодный, как лед, бескомпромиссный, обжигающий лицо. Мокрый плащ сразу превратился в жестяной панцирь, гулко гремящий на ветру.
Я прошелся по жерлицам, разворачивая катушки навстречу. Ни одна из них не вращалась, они примерзли к стойкам в считанные секунды.
Вокруг потемнело, берега скрылись в пелене косо падающего снега. Я едва различал вереницу жерлиц, закрываясь от колких злых снежинок, обжигающих лицо. Пора, видимо, к жилью. Толку сегодня не будет на неожиданном изломе погоды с оттепели на эту ледяную нежить-круговерть. Собрав рюкзак, без сомнения оборачиваюсь спиной к острову. Что может клюнуть-взять в такую погоду? Но краем глаза вроде бы вижу сквозь снежную муть трепещущий на ветру флажок. Ветром сбило?.. Но проверить надо на всякий случай. Отворачиваясь от ледяного северяка, подхожу к жерлице и вижу, что леска с катушки уже смотана до конца. В снежной завесе я и не видел вращения катушки. После ненужной, в общем-то, подсечки, на леске заворочалось что-то невероятно тяжелое и сильное. Приходится отпускать рыбину на туго натянутой леске, бегущей сквозь мерзнущие на ветру пальцы. После нескольких минут этой борьбы руки почти онемели, а рыбина так и не сдается. Наконец подвожу ее к лунке, а в висках бьется безнадежная мысль: на льду я один и помочь некому, если это чудище не пройдет в лунку. Так и вышло. Нащупываю багориком щуку под кромкой льда, засекаю и пытаюсь завести ее в лунку. Куда там!.. Словно в стену уперлась и заворочалась на багре с еще большей яростью. А я и рук своих уже не чувствую. Рывок!.. Резкий поворот вокруг оси, и багорик, провернувшись в онемелой ладони, выскальзывает и исчезает в лунке. Именно исчезает, словно его ветром сдуло! Я даже не успеваю его перехватить… Так и не увиденная, тяжелая и бешено сильная щука уходит восвояси вместе с моим остро заточенным «телескопом»… Не надо, наверное, рассказывать о чувствах, охвативших меня в эту минуту. Любой рыболов меня поймет. И лучше не переводить слов «прощания», посланных вслед окаянной и, наверно, отчаянно красивой щуке…
(Этот эпизод стоил мне долгих насмешек со стороны ехидного отца. Мол, как это щука могла багор у мужика выбить?.. Но не прошло и двух сезонов, как точно такой же случай произошел и с ним. Но он был не один, и не подвела леска. Батя всегда ставил ее с запасом. Щука точно так же выбила у него багорик, но зависла на толстенной жилке 0,8 мм. Брал я ее своим багориком, а батя потом смастерил страшенный крючище с кривой ручкой, по видимому – от инвалидной клюшке…)

Первый загар

Просыпаюсь затемно. В землянке холодно и в углях на закопченных бревнах махрится иней. В печке не осталось ни одного теплого уголька и приходится разжигать заново. Но у меня припасен свиток бересты; там же, рядом с печкой, лежит ворох сухого смолья. Посветлу еще вечером нашел я на берегу сосновый пенек, седой от старой окаменевшей смолы. Пластины сухого дерева просвечивают на свету как жирный рыбий балык и загораются от спички, потрескивая и хвойно дыша. Можно обойтись и без бересты.
Когда печка загудела и стало жарко, я выхожу из землянки. Ветер стих. Над мелколесьем холодно горят звезды. От далекого Козьмодемьянска видно зарево, а на востоке уже прорезалась сквозь тьму алая полоса, придавленная тяжелым морозным небом.
Пока кипятил чай, грел картошку с тушенкой, дремал у горячей печки, пришел день, ясный и тихий. Синий поутру наст зазолотился и стал ослепительно белым, нестерпимым для глаз. Пора на лед.
В веренице жерлиц, выставленных по руслу затопленной речки, видны два поднятых флажка. Так бывает каждую ночь, но чаще эти подъемы пустые. То ли судачок, проходя, ткнулся носом, а может быть, окунь в жадности на сорогу-живца позарился, но не одолел приготовленную для щуки довольно крупную рыбку. Лунка хоть и прикрыта подставкой и засыпана снегом, но все же промерзла поутру. На этот случай у меня есть пешня. Чтобы не возить с собой тяжелую фабричную нержавейку, насаженную на крепкий фигурный черенок, я беру с собой «наставыш» с заточенным лезвием. Насаживается он как лопата на любую крепкую палку, сломанную, срубленную на берегу, и закрепляется гвоздем.
Разбив лед и освободив леску, делаю на всякий случай несильную подсечку. На леске упруго виснет что-то живое и тяжелое, но на щуку не похоже. Нет резких рывков и потяжек в сторону. Вскоре в лунке забелело брюхо крупного налима. Он кольцом изогнулся в лунке и, выброшенный на лед, пополз по инею, как змея. На второй жерлице был зацеп, причем без всякой надежды на высвобождение лески и добычи – так называемый «глухой» зацеп. Пришлось резать снасть.
Разбив лед в лунках и проверив живцов на жерлицах, сажусь за ловлю «белой» рыбы. Клюет быстро и весело, но рыбка – калиброванный живец, не больше, ни меньше… Среди некрупной сорожки попадаются такие же окуни и густерки-фанерки. Оглядываюсь и вижу на ледяном плато группу рыболовов-пингвинов человек в пятьдесят. Хотя я и не любитель «муравейников», но хоть поближе к ним прижаться, не зря же они скучковались?..
Не доходя до муравейника метров сто, пробуриваю сигнальную лунку. Пусто… Еще лунка, еще… Здесь даже ерши не клюют. Смотрю на рыболовов. Э-э, да мне тут делать нечего. Живым серебром нет-нет и блеснет у рыболовов-соседей довольно крупная сорога, но трепещется она не на леске удильника, а в ячейках «косынки». Рыба есть, но брать на мотыля не хочет.
Возвращаюсь к своим лункам рядом с вереницей жерлиц и опять таскаю одну за другой сорожку-с ладошку, густеру и окунишек. Вскоре мне надоедает это занятие, и я начинаю экспериментировать. Обычно все эти изыски и начинаются или с тоскливого бесклевья, или от тупой монотонности ловли мелкой рыбешки. Вспоминаю, что где-то в рюкзаке завалялась коробочка с червями. Я беру их с собой почти всегда, но использую редко, как все обходится с насадкой мотыля. Сейчас самое время проверить, лишь бы не подмерзли они поутру. Нет, вялые, но живые. Ухожу в сторону от мелководья и пробуриваю лунку метрах на шести, по той же линии-руслу, где стоят жерлицы. Насаживаю мочку червей на довольно крупную «уралку» и на крючок с поводком выше мормышки. Здесь есть течение. Полчаса сижу у неподвижного кивка и уже с унынием оглядываюсь по сторонам. Но тут кивок резко согнулся, выпрямился и закивал часто и дробно. Подсекаю и чувствую рывки сильной рыбины. С трудом завожу ее в лунку, нащупываю рукой и выбрасываю на лед. Язь!.. Вот его-то я никак не ждал здесь… Снимаю рыбину и торопливо поправляю червей на крючках хитрой донки. Снова сижу и жду поклевку, но высиживаю лишь пару ершей да густеру граммов на двести. А тут флажки «заиграли». Щука пошла, по-весеннему упориста, зло-весела и тяжела. Стало не до ловли мелочи на мормышку.
В полдень солнце выкатилось в зенит по-летнему, и я, наломав жердин на острове, расстилаю их на льду и, раздевшись до пояса, загораю. Видимо, задремав, просыпаюсь от треска мотоцикла… Какие-то ухари несутся по весеннему льду. Бух!.. Брызнули на солнце осколки льда, мокрая хлябь, и гонщики ушли вместе со своим «харлеем-минском» в промоину, что чернела у самого острова. Куда они смотрели?! А-а, понятно… камикадзе, фыркая, выползают на лед и, явно пошатываясь, матерятся бессмысленно и невнятно в белесое небо. Потом долго возятся у промоины с веревками и наконец вытаскивают свою несчастную технику. Ладно хоть на мелководье ухнули…
К вечеру подморозило. На синий наст легли длинные тени. Воздух остекленел и остановился, стал прозрачным и по-весеннему вкусным от запаха первых проталин на островах, талой воды и дымка от печек-буржуек. Солнце ушло за горизонт малиново-красное и злое от мороза. Пора и мне к теплу. В землянке у горячей печки чувствую, как жжет-печет лицо. Первый весенний загар…

Один на льду

Утром сижу у старых моих лунок, где ловилась мелкая сорожка, но сейчас на леске нет-нет да и зависнет живой слиток серебра – сорога граммов на триста, а то и с полкило… Увлекшись ловлей, не чувствую палящего солнца, не смотрю на жерлицы. В самый полдень и самую жару (иначе не сказать) оглядываюсь по сторонам и не вижу окрест ни одной живой рыбацкой души. Да я, оказывается, один на льду. Только вороны скачут у самых лунок и ветер колышет засаленную бумагу и полиэтиленовые пакеты. Надо выбираться со льда. В этом я еще раз убедился, когда начал снимать жерлицы. Лунки под ними были изначально на 140 мм, а сейчас и за 180 некоторые зашкалили… Лед был рыхлый и крупнокристаллический, его размывало на глазах. Собираю рыбу, снасти. Пытаюсь поднять рюкзак с уловом за три дня, но понимаю, что сейчас просто оторвутся лямки. Все загружаю на кусок двойного полиэтилена, который мне служит защитой от ветра, впрягаюсь в импровизированные сани и иду к коренному берегу. Между островами ноги теряют опору, и я без треска ухожу до пояса в воду. Это мы уже проходили… Опираюсь о лед, вылезаю и, ухватив лямки «саней», обхожу промоину. вскоре проваливаюсь еще раз, но так же удачно выбираюсь. Ладно еще рюкзак не на плечах… Миновав длинный главный остров, выхожу на большое ледяное плато перед Сенюшкино. На льду вода по колено, и рюкзак почти плавает по воде на изодранном в клочья полиэтилене. У пней видны промоины. Заглядываю туда. В чистой воде, как в аквариуме, резвятся окуньки и сорожки. Не попасть бы к ним… На подъеме к деревне вдруг вижу целую ватагу-артель, спускающуюся на лед.
– Вы чего, мужики, купаться? – интересуюсь. – Лед гнилой совсем.
– А нам пофиг! – смеются меднолицие рыбачки, дыша «фокинской». – Поплывем, если что…
– Ну, удачи…
Вскоре я был в городе, а вот как меднолицые?..

В ГОСТЯХ У ХОЗЯИНА

1

В разные времена года мы приходили к Озеру и редко оно отпускало нас с пустыми руками. Да и случалось ли вообще такое? Россыпью клюквы на моховищах, полуведром красноперых окуней, а в удачу – и щукой, но был гостинец от Озера. Ленясь, обирали чернику под знойно дышащими буграми в сырой год. Обычным летом черничники, полные ягодой, лежали широко и щедро во всех моховых низинах. Гонобобель, сизый и прохладный, сыпался в горсть и сразу – в рот. Сейчас не часто так назовут голубику. Собирать ее проще, чем чернику, если голубики много, но так бывает тоже не часто. Словно скрывается гонобобель в потаенных борах и открывается светло и помногу лишь случайно или только настойчивому ягоднику.
На буграх в тени папоротника запотевают росой крепкие грибы-боровики. Но нередко они растут открыто посреди сухих лишайников. Коричневые, хрусткие под ножом их шляпки оживляют седой сфагнум, особенно, если рядом виснут на стебельках ягоды ландыша – ярко-оранжевые точки под стрелками-листьями папоротника.
В мелках сосняках стоят лоси. Усталые от жары и слепней, к полудню они уходят в болота и ждут ночной свежести. Вечерами над парной водой озера гудит и мелко сеется мошкара, горят долгие ленивые закаты середины лета, пахнет багульником, а на луговинах – теплой земляникой.
В это время мы ловим жерлицами крупного окуня. За два дня можно поймать тоже всего лишь десятка два горбачей, но вес их будет достаточен, чтобы, уходя, не считать себя обделенным удачей. Случается, что на живца-окунька возьмет окунь больше двух килограммов. Килограммовые же не редкость. Это светлые горбатые рыбины, живущие, видимо, на песчаных плесах.
Но чаще живцов давят трехсотграммовые жадные окуньки.
Они выходят прямо из-под берега, пронизанного корневищами, и торопливо хватают живцов ближних жерлиц-рогулек, выставленных по кромке кувшинок. Схватив живца, окунь стремится вернуться под берег. Вздрагивает шест жерлицы, гнется, пружинит тонкой сосновой вершинкой. Леска срывается с расщепа и, сухо шелестя, сбрасывается с рогульки. Они, эти небольшие жадные хищники, редко разматывают леску до конца и чаще сходят с крючка, обшаркав живца, словно мелкой теркой. Но случается и выпутать из кувшинок упирающегося окуня, из пасти которого торчит хвост немногим меньше хвоста напавшего охотника.
Пойманную рыбу мы храним подо мхом. В тенистой низине поднимаем пласт сфагнума и укладываем окуней, слегка подсолив жабры. Если и в самую жару подсунуть руки под мох, то они стынут там, как в осенней клюквенной кочке. Окунь крепок на порчу и, если его выпотрошить, то пролежит так и неделю, впрочем, потеряв сочность мяса и жирок.
Когда перевалит за вторую половину лета, на жерлицы и спиннинг начинает брать щука. Не всегда и не каждому попадется она, золотистая и крутая в загривке по-озерному. Если ставить себе целью непременно поймать щуку и именно спиннингом, то несравнимо проще сделать это где-нибудь на малой ближней речке или на Волге, где иногда до скучного жадно хватает щука. Озеро же, оберегаемое своим Хозяином, строго к каждому новому человеку, особенно к торопливому на грубое слово и злое дело. То, что у Озера есть Хозяин, я знаю. Нередко в лунную полночь, когда березы светятся в темноте, как нагие ведьмы на шабаше, выйдя из натопленной землянки, я лежу на траве, тронутой сухим инеем, смотрю на звезды и чувствую Его взгляд. Но для того, чтобы узнать присутствие Хозяина, надо обязательно быть одному. Он не любит суеты и пустых разговоров.
В тихие последние дни "бабьего лета" окунь выходит от берегов на озерные плесы и жирует перед зимой. Мы ловим его поплавочной удочкой с мормышкой, на крючок который насаживается окуневый же глаз. Бывает, мы насаливаем бочонок этого осеннего жирного окуня. Ночи в это время ослепительны от громадной молчаливой Луны и множества звезд, лежащих в тихой воде Озера. Иногда звезды падают, чертя быстрый след, всегда неожиданно, так что не успеваешь загадать желание. По утрам с болот ползут седые туманы, пахнущие ледяной водой, настоенной на клюкве. В это время можно услышать рев лосей, если только уйти подальше от озера по просекам и старым лежневкам. На ближних болотах много людей собирающих клюкву и перекликающихся между собой, часто напрасно, без необходимости.
В свое время здесь, на этой поляне, где всегда останавливались мы по осени, среди светящихся берез и падающих звезд неделями стояла наша палатка. В свежие утренники она жестенела от морозов и покрывалась инеем. Мы жили на озере, ловили рыбу, собирали клюкву, разгребали из-под первого снега черные грузди, хрустящие в засоле и пахнущие лесом всю зиму. Уезжая, мы оставляли в палатке все снаряжение и спальные мешки. Никто ничего не трогал. А приезжали с отцом к первому льду.
Потом мы построили на этом земляничном бугре землянку. Лесной пожарник Миша, часто ночующий на этом же бугре, сказал, что, наверное, это было сделано напрасно. Кажется, он был прав. Слишком хожено, людно, пьяно-бестолково и воровски стало в этих местах, особенно в осень. И появилось уже множество соавторов строительства этой самой злосчастной землянки. Каждый раз, приходя сюда и встречая людей, я слышал все новые истории о мужиках, строивших жилье. Этих мужиков-строителей становилось все больше, и география их городского местожительства все расширялась.
Но начиналось все правильно, по легендам (как выяснилось, наивным, применительно к нашим местам) о таежных охотничьих заимках, где моток бересты, спички, соль, дрова, оставшиеся продукты ждали пришлого путника, жженого ветрами и морозами, промокшего под осенним дождем, заблудившегося в лесу.
Сухие сосновые бревна я пилил в моховой низине, подальше от будущего жилья. Потом подтаскивал их к бугру. Готовую раму со стеклом привез из города. А печку-буржуйку сварил на заводе отец и по возможности приезжал, помогал мне собирать жилье. Железо на крышу, доски, рубероид и печную трубу дали нам тогдашние арендаторы озера – заводские рабочие, охотники, рыболовы, хозяева. Они чистили озеро и зарыбляли культурными травоядными видами карповых, правда, как оказалось, – зря. Не выжили карпы, толстолобики, белые амуры в озерной торфяной и щелочной воде. А может быть, и другие причины были их неудавшегося поселения. Не принял Хозяин чужую рыбу без спроса?...
Или гигантская Щука-золотое перо выбила пришельцев? Из тех, тридцатикилограммовых, о которых, по словам отца, сообщалось в газетах послевоенных лет?.. Арендаторы говорили, что видели на озере щуку, сравнимую на вид со старым сосновым топляком. Она перепрыгивала через сети и дырявила их, в то время еще не китайские паутинки, а из крепкой капроновой нити.
Был у арендаторов на озере свой дом с банькой, кухней и даже – гаражом. В этом гараже-сарае держал сторож Дмитрий Николаевич свой "Запорожец", по тогдашнему прозвищу – "горбатый"... Мне же автомобиль больше напоминал жука. Как-то теплей было так называть эту маленькую хозяйственную машину. Чтобы подъехать к дому на своем "жуке", строил Дмитрий Николаевич дороги, своими руками, в одиночку. Гатил болота, сколачивал мостки. Развел он и огород рядом с домом, сделал погреб-ледник, вырыл колодец. Лодки содержались при Дмитрии Николаевиче причаленные в одном месте, под замками. Были на причале широкие удобные плоскодонки с распашными веслами, юркие ботники под одного человека, металлические лайбы.
Стоял у сосны даже "Прогресс" (возможно, самодельный) клепаный, тяжелый. Но остальные лодки были легки на ходу, все с дюралевыми днищами и стланями. Приходил я к Дмитрию Нико-лаевичу и, поговорив с дороги о погоде, рыбе, а то и сполоснув стакан, брал весла и шел к воде, брызжущей солнцем. Ловил рыбу, подставлял лицо ветру и думал легко, как думается, когда тебя где-то ждут, и все у тебя налажено, есть семья и, наверное, любовь. Если бы так было всегда...
Жил с Дмитрием Николаевичам и молодой пес Дунай – западно-сибирская лайка. С легкой руки моего сынишки Женьки, тогда еще, наверное, шестилетнего, стал пес Журнайкой. Приходил этот самый Журнайка к нам в гости к землянке, убегал от сурово-строгого Дмитрия Николаевича, поскольку был еще щенком-подростком, отданным в лес на воспитание, и катались они в обнимку с Женькой по бугру, хрипя от показной ярости, и мешали мне мастерить стол и лавки у землянки. Помогал мне все это обустраивать мой старший – Димка. Кряхтя, подтаскивал он мне звонкие бревнышки-стойки. А по склону бугра жена Ольга собирала чернику и поредевшую уже землянику.
Вкопали мы у землянки столб с новым рукомойником, сделали полочку для мыла и зеркальца. На нары положили одеяла и завесили пологом. На столике в землянке стояли кружки, стаканы, стопки, посуда из нержавейки под первые и вторые блюда, ложки, вилки, котелки, чайник.
Не часто, но приходили мы к жилью. За это время землянку обжила мышь. Ее выследил хорь и не стало первой постоянной жительницы. Поселялись и другие мыши. Они раздраженно гремели по ночам вымытыми тарелками и утром мы иногда обнаруживали в них мелкий мышиный горошек. Это, очевидно, была месть обозленных грызунов, поскольку хлеб мы подвешивали к потолку. Появлялись здесь и землеройки. Но снова захаживал хорь и наводил порядок. Он проделал во мху между бревнами круглый лаз. Хотя в него и дуло, но мы не стали его закрывать.
Однажды на окне устроили свой дом земляные осы. Наверное, те самые, которые жалили меня в шею во время строительства жилья. Я тогда зацепил лопатой куст, под которым были осиные норки. Осы, по всей видимости, считали бугор своим и, рассудив так, устроились под готовой крышей, где не капало и не дуло. Я убрал гнездо и положил в дупло осины. Но все равно разъяренные насекомые всю ночь гудели в землянке и пытались пробраться ко мне под полог. Ж-ж-алить, очевидно...
В один из приходов к Озеру мы не нашли в землянке полога, одеял, посуды. Рядом с разграбленным жильем сиротливо стоял столб без рукомойника. Даже мыла не было на полочке. Но, может быть, его стянула сойка? Не хотелось верить, что и эту мелочь взяли люди...
В следующий раз обедать пришлось, сидя на траве. Стола и лавочек уже не было. Рядом с землянкой лежали разбитые бутылки, а от живой сосны по северо-восточному склону бугра остался только пенек, сочащийся смолой.
Со временем с землянки сняли железо. Сожгли дом заводских арендаторов. Не стало на озере лодок. Одна из них, видимо, простреленная, какое-то время торчала из воды, словно поплавок, но в первую же осеннюю шквалистую бурю затонула. А потом остекленело Озеро, и лег на него иней, как ложится на захолодевшую душу нежданная печаль.
С устойчивым ледоставом мы снова навестили Озеро. Поправили крышу, выложив наскоро березовыми жердями. (С тех пор сколько людей ни ночевало под ней, больше она не ремонтировалась). Все уже делалось теперь наскоро, как-нибудь... Не надеялись больше на порядочность пришлых людей, хотя конечно хотелось бы думать, что большей частью ночевали в землянке именно порядочные люди, если бы не те... Сколько их, один, двое?.. Котелки теперь привозились с собой или прятались, как топор и прочее. (Забегая вперед, скажу, что когда "первородная" труба от буржуйки прогорела, ее кто-то и кое-как обернул листом ржавья, и все равно было дымно, но заменить ее не нашлось никого, даже из тех самых многочисленных соавторов-строителей.
Приятель Пашка в одну из весен приволок новую трубу на своем хребте и водрузил на буржуйку).
Подремонтировав жилье, мы ловили на озере окуней. Бегали к жерлицам по прогибающемуся тонкому льду, изредка снимая некрупных щук. Слушали на закате, как трещат от мороза деревья и ухает разломами стынущий залив. Наверное, в это перволедье сын Димка и назвал озеро Озером Своего Детства, как и я когда-то назвал его так. Нас было трое. Отец, я и мой старший сын. Мы просто стояли и смотрели на Озеро. Луна лежала на прозрачном льду, словно в черной бездне и одновременно горела над нами. Под ней, бесстыдно обнаженной, темно и хмуро стоял сосновый бор на противоположном берегу. На изломе берега серебрился инеем камыш, впаянный в лед. Озеро светилось неярко и зыбко. По нему бежала лунная дорожка. Было морозно, тихо, и на сердце лежала какая-то сладкая тоска, о которой не хотелось говорить вслух. Мы повернулись и ушли в землянку, греться у печки, пить крепкий чай и слушать приемник.
Димка запомнил эту ночь. Он мне об этом говорил. Наверное, и отец помнил свои ночи, в череде подобных, но теперь его нет. Он ушел… Как раньше уходил в лес.

Уходил далеко: в гул сосновых боров,
В синь озер, напоенных дождями,
Где лениво плывут косяки облаков,
Тихо грезит камыш над волнами.

Может быть, он и ушел в синь озер и шорох падающих дождей, в эти призрачные лунные ночи. Иногда мне кажется, что он присутствует рядом со мной в тех местах, где когда-то мы были с ним. Поэтому, я редко поминаю его за столом, а большей частью делаю это в лесу. Там я говорю с отцом, высказываю давние детские обиды, наверное, справедливые; иногда ругнусь, как мужик с мужиком, перекладывая на него вину за тычки судьбы, но в конце концов мирюсь с ним, извиняюсь, вспоминаю только доброе, прощу прощения. Вспоминаю и себя испуганным кутенком. Вот я, маленький, лежу у костра на сосновом лапнике и тоскливо смотрю на озеро, где точкой виднеется отец на плоту. В вековом истомном рокоте соснового бора слышится угроза мне, беспомощному существу, словно только сейчас оторванному от теплой сиськи. И влекомый инстинктом предков, уже далеким от волчьего, я жмусь к костру. Мне кажется, что весь мир стал большим почти ощутимым руками Страхом, который гнездится в черноте бора, в глухом озерном накате, в ведуньем "корканье" старого ворона. Но страх уходит сразу, едва я оказываюсь в отцовских руках, и уже не голосом мрачного ведуна – торопливой курицей закашливается вдруг ворон и улетает, стыдясь, в чащобник. Прижимаясь к сильному телу, чувствую, как сила вливается и в меня. Наверное, я рос в эти минуты, питаясь, как от матки, отцовской уверенностью жизни.
Если б сейчас иногда, к груди... Чтобы кутенком слабым ткнуться под мышку и не видеть как глядит страшным глазом Ворон-черное крыло, через всю мою жизнь летящий...
С весенними оттепелями мы возвращаемся к Озеру. Вначале я открываю сюда путь один или с напарником-приятелем, без детей. Со случайными людьми в лямку не впрягаюсь. Лучше уж тогда одному заночевать у Озера, под настороженным взглядом Хозяина. Первые после зимы встречи с Озером нередко лишь – трата сил. Надо пробиться к месту по рыхлому в лесу снегу. Откопать землянку, заготовить дров на долгую еще ночь. И случается, что застаешь Озеро еще спящим. Вяло поклевывает мелкий окунек, трепещет бесполезно кивком, а то и совсем перестает клевать.
Жерлицы могут простоять два дня без единого подъема флажка. И только – белая тишина кругом эти два дня. Лишь пара воронов изредка облетит озеро, проваливаясь ко льду и взмывая, нежно касаясь друг друга крыльями в любовной игре. Это их, верных в постоянстве, я встречаю каждый год на озере. Во всяком случае, так хочется думать. A ночью жадно гудит пламя в печке, потрескивая сухим смольем. Лунный свет падает в оконце, и мурлычет приемник в изголовье. Оплывает свеча и тает, становится лужицей стеарина. Я встаю и зажигаю коптилку-светильник.
В углах недовольно шевелятся тени и уползают под нары. Кажется, что сейчас они зашипят, зашамкают что-то в беззвучной злобе. От парного тепла просыпается ночная бабочка и тычется сонно в бревенчатые стены, потом бьется на стекле, сухо и настойчиво. С озера порывами приходит ветер, и от его прикосновения вздыхает лес. Под эти негромкие звуки засыпается с усталости мягко и крепко.
В следующий раз я приезжаю с сыном. Ему везет. Озеро часто дает Димке удачу. То ли Хозяин благоволит ему, или просто подошло время? Случается, что за эти же два дня мы ловим на жерлицы с десяток некрупных щук да в довесок килограммов шесть окуней. Димку с удачи не берет и мороз, на редкость злой не ко времени. Бесцеремонно перебившие "Маяк" Чебоксары сообщают нам, что по республике (по Чувашии) двадцать шесть градусов мороза. Это у них, у соседей. Нас же, в низине, наверное, сильнее обожгло утренником. Но Димка только алеет щеками и весело дергает окунишек. А к полудню – хоть раздевайся.
От весеннего солнца струится марево надо льдом, тает снег, шурша и опадая в темные лужи.
Проходят недели и мы приезжаем уже с Женькой. К этой весне он подрос, хотя все равно маленький и смешной в зимней неуклюжей одежде, с рюкзаком на спине. Он удивительно терпелив и не ноет, когда трудно. Это первый Женькин выезд на лед. Но в отличие от старшего сына, он не рыболов и быстро теряет интерес к сидению над лункой. Женька скорее нахальноглазый романтик и поэт. Хозяин, сразу его раскусив, не дает ему рыбу, а заодно и мне – его отцу. Я большей частью отвечаю на философские Женькины вопросы и, разбрызгивая лужи на льду, бегаю к жерлицам. Флажки поднимаются и машут на ветру, как сумасшедшие. Я уже потерял счет этим пустым подъемам, и подозреваю, что Хозяин напустил на жерлицы стаю пучеглазой окуневой шантрапы, наглой от талой воды и весенних гормонов.
За всю рыбалку мы не поймали ни одной щуки. Зато нам повезло в этот раз на погоду. В яркие утренние и вечерние зори мы мирно ловили окуней, вели у костра диалектические споры, наблюдали НЛО, вдыхали запах теплых сосен, слушали как падают капли с крыши и пили березовый сок. Ночью в землянке пешком ходили совершенно небоязливые землеройки. Я будил сына, чтобы показать ему их, маленьких хищников, но Женька спал крепко, как спят честно поработавшие люди.
Задолго до рассвета, потемну, я выхожу из землянки и смотрю на восток. За березняком чуть светлеет небо, тронутое снизу прозрачной розовой акварелью. Выше краски размываются и пропадают в бездонности высокого неба, где еще холодно мерцают звезды. Издалека, едва слышно, раскатывается в сосняке ранняя песня глухаря. Сюда она приходит искаженным эхом-отзвуком. Слишком далеко отсюда находятся тока. И я скорее слышу эту песню памятью. И ушел бы я сейчас туда, где азартно бьются лесные петухи, охваченные страстью продолжения рода своего древнего, но боюсь, не успею обернуться по сырым болотам туда и обратно к пробуждению Женьки. Может испугаться мальчишка, оставшись в лесу один. Я сажусь на бревно у кострища, вспоминаю, как брели когда-то с отцом по пояс в воде моховыми болотами – уходили по просекам к глухариным токам. Черпали воду прямо из-под клюквенной кочки и варили на бугре уху из принесенных с Озера окуней. Пили водку под старой сосной, закусывали жареной щукой, дышали терпкой прелью оттаявшего леса и багульников. Подставляли лица неяркому солнцу. Ночью тихо приходили к току и стерегли рассвет. "Чок-чок, чок-чок-чок-чок!" – костяно и неожиданно раздавалось вдруг где-то рядом и звоном раскатывалось в бору. Снова – "чок-чок-чок..." – все быстрее, а затем победное – "скр-р-ши-и-и!" Под этот заключительный вскрик-скрежет, когда лесной петух глохнет, мы делали три-четыре подскока по кочкам и снова замирали в ожидании. И так – раз за разом. И вот уже виден силуэт матерого глухаря. Он топчется на сосне, тянет к заре "бородатую" шею, наклоняя по куриному голову, и снова взрывается щелчками и "скирканьем".
Выстрел обрывает его песню... Но мы не чувствуем своей вины. Каждый поет свою песню. Так уж все устроено. И этот выстрел – для кого-то лишь Финал, Кода симфонии под названием "Жизнь".

2

В эту весну мы идем к Озеру втроем. Со мной сыновья – Дмитрий и Евгений. Идем на лыжах, сменяя каждые пятнадцать минут ведущего. Снег не глубок, но оттепелью вязко придерживает лыжи, хоть и смазанные "плюсовой" мазью. Вначале это торможение незаметно, но с каждым шагом лыжи тяжелеют.
Идем весело. Димка давно не катался на лыжах и поэтому падает. Поднимается с моей помощью, снежный и смеющийся.
Лес вздрагивает от наших голосов, и вслед нам долго стрекочет сорока, приседая на лапах с веселой злостью. Она похожа на озябшую рыночную продавщицу в гамашах. Не хватает только "балканки" в зубах.
Перед выходом на лед отдыхаем, сбросив рюкзаки с ноющих плеч, и пьем чай из термоса. "Здравствуй, Озеро!" – говорит Димка, и я вижу, что это не позерство. Женька ехиден. Он что-то там подтыкивает и подначивает ему. Димка показывает кулак.
Вообще-то я стараюсь не брать с собой в лес сразу двоих сыновей (Ванька еще мал для зимних походов), поскольку иногда устаю от их перебранок и здоровой энергии, от которой иногда трещат полушубки, проваливаются дощатые нары и падают набок котелки с горячей ухой. Но так уж получилось в этот раз. Взмолились сыновья, клятвенно пообещав порядок и дисциплину, как в детском саду. Глядя на них, хитроглазых и рослых (а ставший уже выше меня), я как-то с трудом представлял себе сыновей то чинно разгуливающими, взявшись за ручки, то поедающими молочную кашку, то сидящими на горшке.
Между тем, озеро расстилалось перед нами, снежно-оттепельное, с низкими теплыми облаками. Вскоре мы были на месте.
Сходили к землянке. Она была горбатым сугробом, напоминающим берлогу медведя. Кое-как докапываюсь до двери, приваленной снегом, и с трудом пролезаю в узкую щель. Печка, труба – на месте, а это главное. Значит, будет тепло. Оставляю сыновей раскапывать землянку привезенной с собой лопатой и тороплюсь на лед. Времени у нас на рыбалку – два дня, вместе с этим. Надо все успеть.
— Пап, мы тоже хотим рыбачить, – хмурится Димка. Я понимаю его.
— Димуха, с утра все вместе сядем окунька ловить. A ceйчac главное – быстро обживить жерлицы, чтобы снасти работали, пока к ночи готовимся. Надо чтобы и в землянке тепло было.
Вот сам и рассуди, где сейчас и кто нужнее?
Димка неохотно соглашается. А я возвращаюсь к озеру, чувствуя, что где-то все же лукавлю, хотя в целом прав. Но мне не нужны свидетели... Недалеко от берега бурю первую лунку и начинаю шаманить. Встаю лицом к юго-западу и бормочу что-то жалостное. Мол, здравствуй, Озеро, не был я здесь давно и вот теперь пришел. Не оставь меня и моих сыновей без улова. Лишнего, мол, Хозяин, не возьмем и не побеспокоим зря. На полном серьезе говорю, аж мураши по спине бегут, до закипи в глазах. А почему именно на юго-запад построился? Как-то на восток больше принято... Тут все просто. День за вторую половину перевалил и в той стороне посветлее было, словно лицом ко мне обернулся кто-то... Глупо все это конечно... Чувствую себя язычником, хотя и крещеный. Но может быть, и не столь важно как зовут непостижимое и безначальное Начало и суть всего?
И надо только быть искренне-светлым в разговоре с ним? И не столь бюрократично Его ведомство, чтобы принимать обращения к себе в строго-непогрешимых канонах и параграфах? Может быть, деления на правильные и неправильные верования были придуманы заинтересованными простыми смертными разных конфессий, для которых служить Абсолюту, кроме душевного порыва, – есть работа во кусок хлеба? Придумано как предлог для выдавливания глаз иноверца, еще один предлог к свершению войн, которые, несмотря на свою грандиозность и тоскливо-чудовищную жестокость Человека к Человеку, имеют в сути простой набор первопричин: сладко жрать, иметь лучших самок, удовлетворять сладострастие амбиций и топтать ногами сонмища блюдолизов. Но я, кажется, отвлекся на банальности?..
Ближе к телу, как говаривал старик Ги де Мопассан с подачи незабвенного Остапа Бендера. И это – почти буквально...
Достаю из-за пазухи "чекушку", нагревшуюся на теле, как яичко из-под курицы. Грешен, взял, но не показывал сыновьям. Не хотелось при них – за приезд... А в землянке вечером лучше вместе чаю попьем, с конфетами.
Первую стопку выплескиваю в лунку. Это отцу и Озеру.
Вот только как бы окунь потом из лунки не выпендрился с кулаками... плавниками, то есть. Вторую стопку – себе. Ну, ладно, за рыбалку!.. А там и словно солнышко в душе выглянуло, хотя вокруг все так же – теплая пасмурь.
Позволив себе еще немного понежиться в благостном внутреннем тепле, достаю удильник со встроенной в ручку катушкой и трясу кивком.
Тут же задробило мелко-мелко, и я вытаскиваю окунишку, едва годного на живца. Ну, что же, и это хорошо. С почином! Быстро вылавливаю десятка полтора окуньков и, торопясь, иду расставлять жерлицы. Надо успеть еще найти хорошую сухостоину, напилить чурбаков и расколоть их на медово-желтые поленца, остро пахнущие сосновой смолой. А потом завалить старую березу с отвалившейся кроной. Я ее уже успел приглядеть в низине у озера. Дрова из нее конечно пустые, никуда не годные – перепревшие и смерзшиеся. Горят они дымно и без жара. Эти березовые гнилушки подкладываются уже потом, в раскаленную смольем печку, чтобы сбить алый румянец на ржавых боках. Иначе не усидишь в землянке без открытой двери. Да и слишком быстро прогорает один сушняк, вылетает в трубу с веселым гулом и треском. А в ночь требуется медленный огонь, особенно потом, когда уже прогреется жилье и соберешься спать.
Утром встаем рано, в нетерпении. Даже не завтракаем, а только пьем чай и заправляем термоса. Заря ясная. Краешек солнца показывается из-за березняка и обливает красным синий снег в низине. На бугре загораются оранжево-тепло сосны, появляется много новых оттенков и красок, не видимых до этого. Лес становится цветным и свежим. Но, пока мы собираемся, с юго-востока приходят тучи и вокруг опять все замирает в серой ватной тишине.
Идем к жерлицам. Тревожно-азартно издалека виднеются два поднятых флажка. Как рано ни вставай, все равно подъемы случаются без тебя. На одной жерлице окунек на месте, лишь поцарапан и увешан придонным мхом, а вот с катушки другой – леска смотана до конца и туго натянута. Осторожно тяну ее на себя и чувствую тяжесть. Несильно подсекаю и вываживаю рыбину. Сыновья крутятся у лунки, переступают нетерпеливо. Димка держит наготове багор. Но он не пригодился.
Выволакиваю из лунки за "шиворот" щучку килограмма на два. Вообще-то, можно считать ее поимку удачей вдвойне, поскольку заметил, что по льду щука попадается самозасеком не часто, видимо, из-за того, что живец цепляется под спинной плавник. При этом щука нередко накалывается, бросает живца или срывает его безнаказанно с крючка. И здесь, на Озере, снять поутру попавшуюся самоловом щуку случается еще реже, чем, к примеру, в зоне затопления ГЭС. Но там другая проблема. Если и сядет хищница на крючок, то не всегда выпутаешь ее из коряг.
Пьем чай за удачу и сверлим лунки недалеко от берега, напротив поваленной сосны. Окунишки поклевывают весело, но крупнее ладони нет.
По льду на Озере не дает Хозяин желтобоких тяжелых горбачей с брезгливо выпяченными губами, ни на мормышку, ни на блесну, ни на жерлицу, что самое обычное дело на волжских плесах. Может быть, там местный водяной более покладистый? Пробовал я в заносчивой гордости перехитрить озерного Хозяина. Было и так. Привез мальков и самодовольно-уверенно ждал хваток крупных окуней. Но мальков быстро истрепали те же "матросики" и лишь пяток двухсотграммовиков затесался среди колючей мелочи. А Хозяин, лукавый старик, посмеивался, наверное, в этот день, лучился добрыми морщинками, а потом все же пожалел меня, горемыку, с таким трудом добывшего малька, и подарил мне в откуп молодую щуку. Я в это время зло пил чай и ворчал на облака, похожие на глупых рыб. Было жалко мальков и сил на их поимку. Удочка лениво поползла в лунку, плюхнулась в черную воду, нырнула, снова всплыла и собралась опять нырнуть, наверное, в последний раз, как тут до меня все же дошло... Я машинально поднял удочку и вытащил килограммовую щуку на леску толщиной пятнадцать сотых миллиметра... Видимо, на малька, одного из последних оставшихся, взял окунек, а затем и – откупная подарочная щука.
И сейчас я не ждал клева крупных окуней, зная характер Озера. Наверное, это не спортивно – ловить остроглазых бойких рыбешек, изначально зная, что крупнее их ничего не клюнет. Но для меня ловля окунишек – лишь предлог для встречи с Озером и его тихой жизнью. А если и даст Хозяин хоть одну озерную золотую щуку, она весомей для меня пяти волжских крокодилов. Нередко я устаю в ветрах водохранилища, в бесконечности пространств, в многолюдной суете и бессмысленной матерщине на ловле леща у фарватера, где из-под руки следят и мешают друг другу, зло и ревниво забуриваясь рядом. И тогда я, чувствуя, что тоже заражаюсь этим, прихожу к Озеру и ловлю мелких окунишек, случается, только наедине с парой знакомых мне воронов и Хозяином, которого, впрочем, никогда не видел.
Мои сыновья еще надеются на чудо, и я их пока не разубеждаю. Но, наверное, им тоже надоедает дергать окунишек. Они начинают возиться в снегу. Уходят на берег. Оттуда раздаются взрывы смеха и падает сухостоина. Перепуганная сорока трещит, словно из "Калашникова", и давится по причине скорострельности своими же очередями. Летят снежные шапки с сосен, по лесу идет гул, и кажется, что встал из берлоги шатун-медведь, или сам Хозяин проснулся в дупле, почесался, глянул страшно зелёным глазом и начал спросонья пеньками кидаться… Это же разбой?.. Чего стоят их уверения о порядке как в детском саду?! Собираюсь нарушить нейтралитет, но тут замечаю торчащий флажок жерлицы. Бегу туда, вглядываясь: не вращается ли катушка? И тут вижу, что жерлицу словно ветром сдуло, одним махом! Была и нет! Здесь надо сказать, что стойка этой жерлицы была просто вморожена у лунки по причине надлома крепления. А подставка свободно прикрывала лунку. Изо всех сил бегу по льду. Поскальзываюсь на гладком льду и хватаю крутящуюся на подставке катушку. Будь лунка открыта, только бы я и видел снасть!.. На леске упруго сопротивляется крупная рыбина. Два-три раза подвожу ее к лунке и беру багром щуку килограммов на шесть. "Ну, Хозяин, не ждал, спасибо!.." – что-то вроде этого шепчу, а краем глаза вижу бегущих ко мне пацанов.
— Пап, здесь разве есть такая рыба?! – не верят они своим глазам, подбежав.
— Так вот же лежит, – радуюсь их удивлению.
— Ур-р-ра! Поймали!
Сорока наконец не выдерживает, срывается с поваленной сосны и улетает прочь, разнося по лесу грязные сплетни о нас.
Я победно волочу щуку к рюкзакам и удочкам. Мы снова пьем чай "по крови" и садимся дергать окунишек. Но, едва сев, подскакиваю: торчит еще один флажок! Смотрю на часы – десять утра. Классический второй щучий выход, минута в минуту. Но это скорее – "самострел". Не может быть такого везения.
Не Ветлуга же в конце концов, где случалось и до трех подъемов одновременно. Но там полно нахально-жадных "щипачей", а здесь – глухое озеро с осторожной рыбой. И все равно где-то внутри есть надежда.
— Дима, проверишь жерлицу? – спрашиваю буднично, словно для него это не в первый раз.
— А что?
— Да вон подъем.
— Я один?.. Сам?!.
— Давай-давай.
Димка несется к жерлице, только снег по сторонам летит.
Я дергаю окунишек и поглядываю изредка на сына. Что-то долго возится. Запутал леску? В следующий раз поднимаю голову от непонятных возгласов. Димка прыгает на льду, размахивая руками, и что-то показывает. А-а, понятно. Международный жест самого честного рыболова! Но тут он явно приврал. Даже моя не хилая щука – малек перед той, какую Димка изображает размахом рук. Неужели щучку поймал? Сам?.. Ну, пускай, на килограмм весом. Главное, ведь сам вытянул! А может быть, просто перед Женькой выпендривается? Смотрю, и второй рыбачок чего-то там пританцовывает, добежав до Димки. Иду и я, не слишком торопясь, и вижу наконец, что у лунки на снегу лежит щука... Действительно, – настоящая мечта рыболова... Пусть и не самая-самая главная мечта, но с полпуда будет. Щука очень ярка и красива: мощная черная спина, пятнистые по-хищному бока, отливающие старым золотом; на белом нежном брюхе – алые, словно у язя, плавники.
— Дим, это ты поймал?!. – теперь вроде бы не верю я.
— Так вот же лежит, – передразнивая, отвечает Димка. В глазах его чертенятами прыгает восторг, но передо мной сын уже небрежно-развалист, как будто и не по одной такой щуке в день забагривает.
— Дергалась сильно. Но я делал, как ты говорил. Отпускал и снова подтягивал. Сильная щучка! Палец вон даже порезала леской.
Димка с гордостью показывает палец, между фалангами которого алеет порез.
Мы еще возбужденно говорили, спорили, ловили окунишек, готовили уху в копаной до земли снеговой яме, ставшей проталиной, и бегали к жерлицам. Озеро отдарилось еще одной двухкилограммовой щукой. Хозяин был щедр к нам в этот наш приход к Озеру.
Обратно выходим в неожиданно ясный закат. Солнце пробилось наконец из-за туч. Дорога пустынна, но мы ждем Федорыча – человека доброго, простого, невысокого, сухого в теле, но на удивление сильного и молчаливого. Он – бывший "афганец".
Слышится тихий шум двигателя. Из-за поворота показывается красная "восьмерка". Машина, мигнув фарами, разворачивается и подъезжает к нам. Мы едем домой.

Йошкар-Ола 2007г

Комментарии

Я прям влюбился в этот сайт когда увидел. Это была любовь с первого взгляда.))) С удовольствием читаю, всё просто супер! Подпишусь на рассылку новостей как только разберусь с этим, надо будет попросить админа помочь))

Спасибо за вашу замечательную прозу! Действительно очень живописно описано, а меня с собой возьмете на охоту?
Лес пока еще не весь истреблен, звери живы? А то, им бедолагам и прятаться наверно негде, лес то вырублен, вот в города и заходят лоси да медведи.
Рыбалка на удочку единственно гуманный метод. Сеткой ведь всю мелочь тягают... Опять поднимут уровень воды на ГЭС, сначала рыбе будет что есть на заливных лугах, да полях, а потом вода через годик начнет гнить и начнется массовый мор. Охота однажды останется в прошлом, когда надо подолгу ходить по бескрайним дремучим лесам и выслеживать дичь. Придумают что-нибудь по типу телеметрической охоты. Сидишь дома на тахте а беспилотный андроид, управляемый тобой, охотится... Ведь рыбалка уже идет во всю с электроникой. Это и всякие издающие звуки, движущиеся насадки, эхоскопы, сканеры и т.д.
По мне, охота - это общение с природой, на природе, возможность подышать свежим чистым воздухом, съесть горсть ягод и запить их живительной родниковой водой!
Удачи вам уважаемый Александр! Это большой дар привносить в душу свет...