Александр Токарев. Цикл рассказов "Время пить Херши"

Пикник бухгалтера Воробьева

Своей птичьей легковесной фамилией Маврикий Сидорович Воробьев был недоволен всегда. Родственность с этой паскудной мелкой пташкой, как считал Воробьев, предопределила и его дальнейшую жизнь. Жилистая узкогрудая фигура Маврикия Сидоровича и его острый нос-клюв как нельзя лучше соответствовали фамилии, и поэтому Воробьем его звали с детских лет.
Годы шли, голова Воробьева заблестела ранней залысиной, а он все оставался мелким служащим на окладе в товариществе, которым теперь руководил его бывший одноклассник Сережка Жаков – Сергей Аверьянович по теперешнему положению.
«Ты, Воробей, какой-то не мужик! – однажды по-свойски выговорил ему Жаков, сидя на черном офисном столе и держа как скипетр мобильный телефон. – Водки не пьешь, баб не щекочешь. Бери вон хоть мою секретаршу Аньку, ноги у ней, как у стрекозы. А у меня еще одна есть, ха-ха-ха! Нездорового духу у себя в коллективе не потерплю!.. Ладно, не красней, шучу... На-ка вон отчет, пробегись глазами, сегодня же доложишь».
Маврикий Сидорович, проворно ухватив тисненую бумажку, ушел, кривясь от злобной закиси.
Женщин Воробьев сторонился, покорно следуя той же предопределенности, где хозяином был Сережка Жаков – крупный, черноглазый, алогубый самец, к которому деньги и женщины прилипали, как намагниченные.
«Быдло! – шипел Воробьев, идя к себе в отдел. – Мужлан!.. А ведь он прав: не к месту я здесь, выживут, ей-ей выживут, извращенцы. Жениться, что ли?»
Он зашел в отдел и мрачно уселся за свой стол.
- Маврикий Сидорович, - гнусавым от притворства голосом пропели за спиной. – Маврикий Сидорович, вам какая-то женщина звонила, молодая, судя по всему.
«Опять Валька с дежурной шуточкой, - машинально отметил про себя Воробьев. – Гиена рыжая...»
Он вдруг совершенно неожиданно для себя повернулся и вызывающе спросил:
- А вот вы, Валентина Юрьевна, пикники любите?
Отдел замер. Слышно было, как журчит в желудке у Элеоноры Ивановны картофель «пом дюшес», облитый клубничным аперитивом.
В мертвом молчании Воробьев, расправив плечи, подошел к Вальке и повторил:
- Так как насчет пикника?
В глазах Вальки мелькнула тревога. Она длинной мускулистой ногой отодвинула тяжелое кресло на винтовой ножке.
- Вы только не волнуйтесь, Маврикий Сидорович. Ну, конечно же, я люблю пикники. Вы что-то хотели предложить?
Воробьев, холодея от ужаса, отвел ее в сторону и торопливо зашептал. Его решимость угасала на глазах.
Весь отдел напрягся. Поношенная каучуковая шея Элеоноры Ивановны вытянулась до опасных пределов, но разобрать можно было лишь хихиканье «рыжей гиены» и отдельные восклицания: «О, шашлык?! Да что вы говорите?! Класс!.. Так на чем? На автобусе?! Фи!.. Ну, хорошо-хорошо, успокойтесь. В субботу, как штык. Клянусь девичьей невинностью!..»
В субботу утром Воробьев стоял у столба, помеченного привокзальными собаками, и терпеливо ждал. В его солдатском «сидоре» образца 1951 года колыхался поддельный армянский коньяк. Старая свинья, проданная в качестве молочного поросенка, была замаринована в банке и переложена кольцами лука. В руке Маврикия Сидоровича трепетали два билета на автобус «ПАЗ».
Валька не приходила. Маврикий Сидорович, тихо улыбаясь, давил на асфальте пятый окурок, и уже облегченно говорил себе: «Что же ты ждал, глупышка? Карма – упрямая женщина, а женщины всегда правы. Напьюсь. Аминь...»
Он сел в автобус и поехал куда-то к лесу.
Вышел Маврикий Сидорович у первой попавшейся зеленой речки, в которой плавало солнце, похожее на французский сыр. Где-то за рекой гортанно прокричала овца: «Бом-бе-э-й!» И ей молодыми свежими баритонами ответили завитые под Пушкина бараны.
Воробьев шел вдоль реки и счастливо улыбался: «Вот они истоки-то, изначальность наша! Как я жил, мерзавец?..» Он, наконец, сел на теплое бревно под задумчивой ивой и, находясь в том же счастливом состоянии, налил себе коньяка. Легкий ветерок гладил его лицо. В остролистых ветвях ивы нескромно подмигивало солнце, запуская солнечные зайчики в граненый стакан, который неуверенно держал трезвенник Воробьев. «С богом!», - сказал Маврикий Сидорович и опрокинул в рот коричневую жидкость, пахнущую лосьоном «Утро».
Спустя четверть часа окрестности огласил неслыханный ранее в этих местах рев бурого гризли. Маврикий Сидорович шел прямо через лес, легко ломая молодые железные дубки и скатываясь во все попадающиеся овраги. Жаркий восторг теснил его грудь. «Эх-ма! – легко думалось Воробьеву. – Жизнь-то вот только и началась!.. Тлел, коптил лазурные небеса, согбенно отдавал на заклание свой талант и молодость. А кому?! Сережке Жакову, хаму в четвертом поколении. Прадед его всю жизнь прожил в курной избе под дырявой крышей. И ведь хоть соломки бы гнилой настелил. Не-е-т!.. Самогону плесь в хайло и айда драть глотку на завалинке. В поле пусть дураки работают, а то, что дождь избу заливает, так не все время непогода, и солнце иногда заглянет. Зато когда делить все начали по рабоче-крестьянской справедливости – Жаковы первые. Маузер-то на что? Царя пхнули навозным сапогом и сами на трон влезли в тех же сапожищах... Хамы все!.. Сейчас Сережка Жаков опять на коне, «Бентли» называется, а говорить так и не научился».
Воробьев скроил противную кривую рожу и передразнил: «Ложить...покаместь... Хамы все!.. А секретарша у него ничего, Анька которая... Моя будет. Сережке Жакову отворот, а против скажет, так у меня разговор короткий, ка-а-роткий! Есть еще силенка у Маврикия Воробьева!»
На исходе дня Маврикий Сидорович напал на одинокую пастушку, идиллически сидевшую у стога сена в окружении крупнорогатого скота. После короткой неуверенной борьбы пастушка сдалась и прильнула к жилистому плечу Воробьева. Заходящее солнце озарило ее смуглое огненное бедро. Потом они лежали на примятом сене, и Маврикий Сидорович, покусывая стебелек кормового рапса, лениво втолковывал пастушке:
- Ты, женщина, не суетись. Жди. Послезавтра на рассвете я приеду к тебе на черном «Мерседесе», шестисотом...э-э, шестьсот шестом...шестьсот...ну, ты все равно не знаешь. На рассвете жди.
- А почему так рано? – робко спросила пастушка.
- Ты не поймешь, женщина, - цедил Маврикий Сидорович, напрягая дряблый бицепс. – Крутой мужик, он всегда на заре...чтобы солнце в бампер...траверз, короче, чтобы огни, громко все, музыка, шампанское... На-ка, выпей.
Они по очереди пили из граненого стакана теплый коньяк и смотрели, как падают коровьи лепешки в сонную траву. Где-то кудахтал трактор «Беларусь». В черном вязовом дупле заворочался было местный леший-хозяин, глянул страшно зеленым глазом, но, почесавшись, лег обратно.
Маврикий Сидорович лениво наблюдал, как голая пастушка Гутя танцует в лунном свете «котильон». Виделись ему в туманных грезах и коленопреклоненный Сережка Жаков, держащий в одной руке секретаршу Аньку, а в другой – приказ о назначении Воробьева главным бухгалтером, и загородная вилла с вороненым «Мерседесом», и ручная птица какаду, поющая в сопровождении хора кастратов.
Проснулся Воробьев от холода. С серого утреннего неба сыпался мелкий дождь. Маврикий Сидорович попытался было сесть, но, охнув от тупой боли в затылке, плюхнулся обратно. «Гутя», - позвал он. Но вокруг был слышен только шелест падающего дождя.
Воробьев лежал на мокром сене и с отвращением смотрел, как по тонкой склизкой травинке ползет гусеница. Ее членистое тело вздрагивало от укусов злобных муравьев, которыми кишело сено. Маврикий Сидорович вдруг вспомнил, что в пятницу он так и не просмотрел отчет, лежащий сейчас в его запертом столе. «Сергей Аверьянович просил подготовить в тот же день... Поздно...», - похолодел Воробьев. Он с трудом встал, вытер липкую испарину и побрел по раскисшей тропинке.

Барин

1

Володька Шустов с трудом проснулся от толчков в плечо и спросонок мутно взглянул на жену, стоящую у кровати.
– Ты чего, Маш? Рано же еще.
– Рано… Ты и до обеда проспишь, чудо беззаботное! Сабуров вон к тебе пришел. Иди умойся, а то весь изжеванный.
Володька прошел в ванную. Ополоснувшись ржавой по-весеннему водой, пахнущей хлоркой, он постоял, медленно растираясь полотенцем, чувствуя, как подступает, вспоминается то, забытое уже, стыдное. «Чего ему?» – хмуро подумал Володька.
Сабуров сидел на кухне, широко расставив ноги в яловых утепленных сапогах. «И здесь хозяином себя ставит, хоть бы чуни снял!» – вспыхнул злостью Шустов и толкнул кухонную дверь с треснувшим посередине стеклом.
– Ну, здравствуй, что ли, – Сабуров небрежно сунул Володьке большую ладонь. – Присаживайся, поговорим.
– Спасибо за приглашение. О чем разговор-то? Вроде бы все уже обговорили в свое время, раскланялись на прощание.
– Ладно-ладно, не задирайся, ерш колючий. Я по делу к тебе, с предложением.
Володька, теснясь, обошел выдвинутый сапог Сабурова, сел на скрипнувший табурет.
– Ну, чего хотел?
– А хотел я тебе, милый, кое-какое дело предложить. Слышал я, чем ты сейчас занимаешься. Мешок с урюком на хребет и пошел… Не совсем вроде интеллигентная работенка – вагоны разгружать, а?
– А ты бы шел лучше свою Татьяну Львовну жалеть.
– Гордый, значит, еще. Ничего, жизнь обкатает. Ну так слушай. Учился ты, насколько я помню, не на грузчика, а лесному делу. Дипломированный ты ведь специалист, Владимир!
Шустов невесело усмехнулся. «Ишь, хвостом закрутил. Старая школа».
– Да-да, специалист. Я это и без диплома знаю. Лес ты уважаешь, любишь. Мне сейчас такие люди нужны позарез.
– Зачем? Раньше-то я тебе вроде поперек был.
– Это раньше, а сейчас мы свое серьезное дело начинаем. Свое – разница есть, а? Лесом собираемся приторговывать, мехами. Заморских бездельников охотой будем ублажать, за валюту, конечно. Это сейчас не запрещается.
– А ты в этом деле с какого боку?
– Хозяин я. Знаю, что вы меня в инспекции барином величали. Так я не в обиде – барин и есть. Время-то опять вернулось, когда в господах ходить не зазорно, а почетно. Уважают, завидуют.
– Мне-то какая роль заготовлена – опять блюдолиза?
– Герой-герой! Узнаю тебя, Володька! Ну так ладно, живи как живешь, вот в этой каморке тараканьей, – Сабуров брезгливо повел рукой. – Мария-то, наверное, уже с ног сбилась, деньги зарабатывая, пока мужик дурака валяет.
– Не твое дело.
– Гляди. Я пока от тебя не отказываюсь, подожду.
Сабуров встал и, вроде бы загоревшись какой-то неожиданной мыслью, хлопнул себя по колену и расхохотался.
– Вот склеротик! А я тебя на прогулку ведь зашел пригласить, на Паленый Яр. Твой участок, ты эти места знаешь. Уточек постреляем, пару-другую сеточек бросим. Там и поговорим за пятизвездочным. А тут какой разговор? Нет-нет, пока молчи, подумай. Надумаешь – позвони.
Сабуров ушел, оставив запах смазанных сапог и муторное беспокойство в душе Володьки.
В госохотинспекции он проработал недолго. «Вредный ты, оказывается, мужик, Шустов, – сказал ему как-то Сабуров, тогда еще его начальник. – Не сработаемся мы с тобой, ей-ей. Лучше сам напиши заявление по-хорошему. Меня ты знаешь – жить я даю, но и ты уважь. Ведь твое дело маленькое – учет вести, просеки поправлять, ну и остальное… сам знаешь. А ты куда сунулся? Охоту испортил хорошим людям. Ружья отбирать посмел. Лицензию тебе подавай! Ты же знал, что Петр Аркадьевич там был, он тебе лицензия! И чего ты только сюда устроился?! Сажал бы себе сосенки, как учили!»
Володька молча повернулся и ушел. Сгоряча и заявление написал, по собственному… Не получился из него насупленный герой, каких нередко в кино кажут. Этот, киношный, за идею и на выстрел пойдет с голыми руками. Глазища только выпучит, озаренные неземной верой, черт его знает, во что, и прет – стреляй, мол! Ну а в финале, как водится – честь ему и слава за принципиальность. В жизни все по-другому складывается. Вот пойти бы до конца, вывести на чистую воду этих, в фетровых шляпах, с дорогими ружьями. Нет, слаб Володька против них. Изумлялся он как-то по-детски умению их, способности жить, находить друг друга. Сродственнички… Лобызаются, трутся бабьими щеками, а глаза мертвые – продадут за грош при возможности, но пока нужны друг другу – сильны, как волки в стае. Все у них цепко: «Алло, Семен Семеныч, дорогой! Рад-рад тебя слышать (врет). Ты бы заехал, дичинкой угощу. И Татьяна Львовна будет рада. Чего нужно? Ну ты обижаешь, заходи просто так, по-свойски. А все-таки? Тебя не проведешь, ха-ха-ха! Просьба у меня к тебе: не в службу, а в дружбу…»
Володькина судьба решилась просто – не угодил, посмел против течения гребануть. Да и не угодил как-то по глупости. Не видел он этого Петра Аркадьевича. Там все были «чайники» – новички, ошалевшие от обилия теплого, еще живого мяса, парной крови. Открытый глаз лося, залитый слезой, смотрел неподвижно на толпу этих, в шляпах, а под жесткой, вытертой шкурой зверя еще судорожно трепетали мышцы. Испуганные или захваченные таинством первого убийства, эти люди до смешного покорно отдали ружья. Знай Володька, что Петр Аркадьевич был там – не сунулся бы. Он, говорят, где-то в самых верхах командует. Не сунулся бы, точно. Больше всех ему надо, что ли? Объяснить бы это тогда Сабурову, покаяться. А что-то вроде гордости зашевелилось: подумали ведь, что на самом деле законность Володька решил соблюсти, не испугался их должностей и глаз высокомерных, сытых. Так и ушел.
Много потом мест поменял Володька. Все как-то не находил своего дела. Слышал он, что выгнали Сабурова за хищничество. Хотели судить, но, видимо, старые друзья помогли. А теперь глянь-ка – хозяин, барин…
Володька в досаде пристукнул по столу. Маша, словно только этого ждав, вошла и быстро взглянула на Володьку.
– Ну, чего, отказался? Слышала я, слышала. На всю квартиру в любви объяснялись! Ох, Вовка, и глупый ты же у меня! Сережке вон пальто надо, в школу ходить не в чем…
– Машка, отстань, загрызу! Озверел я с этим!
Володька, оскалив по-страшному зубы, кинулся на жену, схватил ее. Все смешалось в хохоте и визге. Откуда-то комочком выкатился Сережка и тоже вплелся в неразбериху. Запыхались. Потом сидели за столом и пили чай с булкой.
Маша, пряча глаза, сунула Сережке шоколадную конфетину.
– Афанасьевна дала, угостила, – сказала она, вроде бы извиняясь, и покраснела.
«Светловолосая ты моя, – заболело где-то внутри у Володьки. – Хорошая. Что тебе со мной, бестолковым. Снять бы с тебя этот стиранный-перестиранный халатик – накинуть шелковый, в цветах. А на белые твои ноги черные чулочки натянуть, блестящие, в которых сейчас соплячки восьмиклассницы модничают. Вон вчера мимо бельишка женского прошли, чего вроде – трусы да бюстгальтеры, ну с кружевами, пускай. А ты аж побледнела. Не понять вас. Купить как-нибудь да принести, порадовать. Хотя там у них размеры тоже, можно промахнуться. Да и денег все стоит. Мечты… »
Володька хмыкнул, погладил теплую Сережкину спину. Сказал вроде бы весело:
– Машка, а ведь я завтра с Сабуровым еду. Ты собери чего-нибудь.

2

К Паленому Яру выходили на моторе. Сабуров грузно сидел на корме и, держа на пределе ручку газа, с явным удовольствием бросал «Казанку» в продолину наката волны. Лодка вихлясто заваливалась, А Сабуров насмешливо шлепал по спине своего попутчика, испуганно вжавшегося между бортами.
– Чего, Гаврилыч, не наделал еще? Сейчас будет, штаны готовь!
И снова с веселой злостью налегал на ручку. «Нептун-23», давясь натугой, выбрасывал белый бурун, А Гаврилыч вновь поспешно оседал, цепляясь за лавку.
– Техника военная, ого-го-го!.. – орал Сабуров.
Володька невольно усмехнулся. «Ребенок здоровый».
В своей цигейковой офицерской шапке с болтающимися «ушами» ухмыляющийся и обветренный Сабуров походил на шпанистого пацана.
– Володька!... – и дальше что-то неразборчивое выкрикивал он сквозь рев мотора и, видя, что его не слышат, махал рукой. – Живе-ем!
Река была в весеннем неуемном разливе. У высоких берегов бурлили мутные водовороты, в которые время от времени плюхался подмытый глинник. Болотистая низина была на километры залита талой водой, и лишь редкие верхушки кустов, еще покрытые пушистыми вербными шариками, выдавали присутствие береговой кромки. На волновой ряби лежал и дробился солнечный свет.
Ветер, пахнущий березовыми почками и мокрой корой, бил в лицо Володьке. Он чувствовал, как что-то настоящее, хорошее поднимается и теснится в груди. Здесь он не был с тех пор… Вон тот дальний перелесок, что сейчас стоит, отражаясь в воде. Там лежал тогда лось, бился в последней тоскливой муке. А вот и он – Паленый Яр…
– Приехали! – Сабуров поддернул дымящийся мотор и поставил его на стопор.
Гаврилыч засуетился, перетаскивая мешки на сухую луговину. Володька сунулся было ему помогать, но Сабуров одернул:
– Не спеши. У нас тоже работенка будет, а Гаврилыч свое дело знает.
Гаврилыч взглянул на Володьку красными, слезящимися глазами и пошел к лодке. Был он худощав, в летах и как-то робок. Здороваясь поутру с Володькой, он не сразу решился пожать ему руку, а после рукопожатия кивнул, словно благодаря. В глазах его было довольство своей маленькой победой. Володьке стало тогда почему-то неловко. У Гаврилыча были странные уши – острые и большие, как у монстров из фильмов-кошмаров. Володька не знал, как себя вести с ним. Заговорил о предстоящей поездке, но разговор свелся лишь к односложным вопросам и ответам. Гаврилыч словно боялся его, Володьку, и, кажется, был рад, когда его оставили в покое.
Сейчас он, бодрясь, с торопливой умелостью вытаскивал рюкзаки из лодки, но было видно, что ему тяжело.
Поставив у затопленных кустов несколько сетей, Сабуров и Володька подгребли на веслах к стоянке. На луговине пылал костер. Гаврилыч хлопотал у маленького раскладного стола: резал хлеб, ветчину, открывал тушенку, что-то мешал в дымящемся котелке. На столе стояла бутылка коньяка. В стороне поблескивали еще несколько бутылок с незнакомыми Володьке этикетками.
Сабуров толкнул Володьку в бок:
– Я тебе говорил, что Гаврилыч дело знает, а?
Володька помолчал. Вернувшись к лодке, он подтянул ее и прихватил цепью за куст.
– Вода прибывает, – коротко объяснил он.
Володьку сковывала неясность, двусмысленность своей роли здесь. Ведь он, Сабуров, тот самый начальничек, властный и циничный, но сейчас почему-то более понятный, жадно вдыхающий в себя, как и он, Володька, влажную прель весеннего ветра, словно ребенок, забавляющийся с лодочным мотором там, на подходе к Паленому Яру. Если бы только так, по-хорошему, но у Володьки почему-то вертелось в голове – барская охота. Дорог был Шустову путь сюда по разлившейся реке, знакомые места, где он бродил когда-то, отпиваясь с усталости березовым соком, скрадывал глухарей, спал у смолевого, жарко тлеющего пенька, принимая хозяином туманные рассветы. А сейчас зачем он здесь?
– Владимир, коньяк портится! – крикнул от стола Сабуров, заваливаясь на еловый лапник, приготовленный Гаврилычем. – Давай сюда!
С коньяка Сабуров заполыхал лицом, разомлел. Хрустя свежим огурцом, он подмигивал веком и толкал Володьку в бок.
– Шуст, не куксись! Не порти свидания с этим! – Сабуров широко повел рукой. – Эх, Володька, дом здесь поставим, лодки, причалы, сауну, курочек и поросей расплодим!
Он немного картавил, и «курочки» звучали у него мечтательно нежно, словно Сабуров уже сейчас хрустел куриным крылышком.
Володька напряженно хохотнул в воротник. А Сабуров, погрозив ему толстым пальцем, продолжал:
– Ты у меня в чине будешь – лесничим или там управляющим, это решим. С иностранцами дружбу заведем. Так что, брат, вспомнить придется, чему в школе учили: гуд бай, хау ду ю ду и прочее языколомательство. Переводчицу к тебе приставлю с длинными ногами. А может, ты толстых любишь, чтобы попка в ямочках? Ладно, не стесняйся, шучу. Гаврилыча к хозяйству определим. Как ты, Гаврилыч?
Старик поспешно отдернул руку от куска ветчины и закивал.
– Знает порядок! – подмигнул Сабуров и, придвинувшись к Володьке, зашептал спиртово-жарко в его ухо: – Я ведь его на помойке подобрал, когда он в какой-то дряни копался. От похмелья до похмелья жил старик, на пустых бутылках и воровстве. Мелкий мужичишко, ломанный по зонам, но предан мне, как собака. Благода-а-рен…
И вслух забасил покровительственно:
– Не суетись, Гаврилыч! Давай-ка по маленькой!
Он развеселился. Вскоре на луговине стало бестолково шумно. Володька вдруг понял, что Сабуров совершенно простой и милый человек, как же он раньше этого не видел? Жизнь стала понятной и легкой до смешного. Все образуется. Барская охота? Чушь! Хозяин должен быть везде, а как же?
Сабуров, посадив Володьку рядом с собой, горячо втолковывал ему план обустройства своих угодий, время от времени сгребая со стола наполненные стаканы.
Гаврилыч чего-то рассказывал, захлебываясь скороговоркой:
– …а он мне и говорит: «Не твоего ума это, Алексей Гаврилыч!» Не твоего ума?! Да я, если хотите знать, не таких обламывал! Я…
В жаркой этой бестолковости было уютно всем. Хороший коньяк грел изнутри, давая иллюзию легкости, собственной значимости, силы.
Гаврилыч, слегка пошатываясь, отошел в кусты и там, испуганно вскрикнув, заплескался в воде.
– Чего ты? – лениво повернулся Сабуров.
– Вода, братцы! Так и подступает! Кругом вода!
– Ладно-ладно, Гаврилыч! Не паникуй! Лодка есть. Да и не пойдет вода дальше. Все весны здесь сухо было.
Они еще пили, накрывая первую свою захмеленность мутным озлобленным «перебором», который так свойственен русскому человеку.
Володька потом вспоминал, что Сабуров заставлял Гаврилыча плясать и прыгать через костер, и он… Володька, смеялся, показывал пальцем на бедного старика. Еще он помнит чувство ожесточенного превосходства над Гаврилычем. Это стайное чувство, когда люди, объединившись, находят в травле одного беззащитного теплую сродственность, было тогда в Володьке.
– Пляши, Гаврилыч! Ай-ду-ду-ду!.. – желтозубо скалился Сабуров, ломая в кулаке сухую ветку, и Володька, заражаясь его злобной радостью, хлопал с остервенением в ладоши.
А потом откуда-то из-за кустов на стоянку налетела плотная стайка уток. Они со свистом прошли над водой и круто повернули в сторону дальних стариц. Уток, видимо, подняли на крыло, выбили из тихих заводин.
Сабуров кинулся к рюкзакам и расчехлил пятизарядную «ижевку».
Еще одна стайка кряковых так же быстро и неожиданно появилась над ними. Сабуров выстрелил. С третьего выстрела в догон одна утка пошла вниз и забилась на воде.
– Гаврилыч! – проревел Сабуров. – В воду, мать!..
– Лодка же есть! – дернулся было к «Казанке» Володька.
– Не лезь, я хозяин! Гаврилыч, вперед! Зубами ее, слышал?! Зубами, ав-ав!..
Гаврилыч, сбрасывая на бегу телогрейку, кинулся в ледяную воду, охнул и поплыл по-собачьи. Доплыв до утки, он ухватил ее зубами за крыло и повернул назад.
Сабуров ждал его с полным стаканом огненной иноземной водки с русским названием.
– Уважаю за это, Гаврилыч! Пей, старик! – Сабуров взял утку и протянул стакан.
Гаврилыч, трясясь и размазывая утиную кровь, присосался к водке. Потом, всхлипнув, пошел к костру.

… Володька проснулся от холода и чувства какого-то страшного омерзения. Что это было?
Луна бледно проглядывала сквозь легкую морозистую дымку. У тлеющих углей кострища разметался на лапнике Сабуров, рядом с ним клубком свернулся Гаврилыч. Из-под старой кроличьей шапки виднелось его острое большое ухо.
Володька тяжело сел и чуть не застонал от навалившегося тоскливого стыда, невозвратности того, что уже было. Шустов подошел к лодке. Она была на плаву. Вода поднялась почти до кострища, плескалась с другой стороны луговины, далеко отделяя стоянку от высокого коренного берега. Луговина стала небольшим островом.
Сжимая кулаки, Володька стоял над Сабуровым и тупо смотрел на его плотный бугристый затылок. «Ударить?.. Слаб в коленях… Ладно, захочет, доберется по косе, плавать умеет, недалеко…»
Горько усмехнувшись, он подошел к столу, налил полный стакан коньяка, залпом выпил, плюнул, сморщившись, и обтер губы. Потом взял застонавшего Гаврилыча на руки, как ребенка, и отнес в лодку.
Мотор плюнул выхлопом и застучал на малых оборотах. Отъезжая, Володька обернулся и увидел, как над костром заклубился белый пар. Вода прибывала…

Пенсия

Анна Федоровна с утра ходила в пикет. Это колющее чужое слово вначале пугало ее. Оно представлялось ей в виде остроугольного предмета, опасного для мягкой человеческой плоти. Но ее успокоили: «Ты приди, старая, хотя бы для количества. Это как собрание в красном уголке. Будет много нас, так побоятся и выдадут тебе твою пенсию. Испугаются народа, толстобрюхие».
Анне Федоровне не верилось, что начальство может испугаться ее. Это она всегда боялась, с молодости еще. Тряслась крупной дрожью, но молчала, когда ночью забирали мужа люди в кожаных регланах. Столбом стояла, кусая губы, а потом билась до крови головой о порог и выла, словно собака по покойнику. Быстро привыкла Анна Федоровна уважать власть.
Пикет собрался в окружении милиции и каких-то пятнистых парней. Анна Федоровна почему-то опасалась именно их. Может быть, потому, что сочетание сине-красного цвета, прошедшее через всю ее жизнь, было привычным и олицетворяло порядок и власть, а леопардовая иноземная форма часто мелькала в видиках (тьфу-тьфу!), что крутила внучка Ленка. Там много стреляли из каких-то мощных ружей, пули которых отбрасывали людей, вышибали им мозги, рвали тела. Но здесь страшного ничего не происходило. Десятка четыре пенсионеров стояли у большого правительственного здания, литого из серого бугристого бетона, и монотонно выкрикивали: «Отдайте наши деньги!» Кто-то лениво матерился, а больше молчали, ожидая чего-то, и смотрели в окна, откуда, любопытствуя, выглядывали бледные за стеклами лица. Рядом с Анной Федоровной чернел пустым открытым ртом инвалид на деревянном протезе и весело грозил шишкастым кулаком: «Что, попрятались, тараканы?! Будет вам пшик в задницу! Еще постреляем, бу-у-дет!..»
Анна Федоровна, мелко крестясь, отодвинулась от него. А к инвалиду торопливо подошел какой-то ласковый человек в галстуке. Он зашептал, задергал убогого за рукав. Анне Федоровне было слышно лишь: «Миллиард, а потом еще миллион…все в раскрутку…голосовать знаете теперь…»
Ласковый человек бегло глянул на Анну Федоровну светлыми льдинистыми глазами, в которых она вдруг увидела томительное нетерпение. Ласковый человек был не один. В ловком движении этих людей среди гудящей толпы Анна Федоровна почувствовала что-то неосознанно страшное, грозящее чем-то, и в то же время не настоящее, словно бы понарошку. От тягостного непонимания всего этого ей стало плохо, и она медленно пошла домой.
Анна Федоровна жила в небольшой квартире «хрущевской» постройки с сыном, снохой и внучкой школьницей. В одно холодное утро сын пришел с работы. Он молча вынул из рукава куртки «поллитровку» и налил себе полный стакан. Так и началось. Пил он всю неделю, а потом, исхудавший, словно гулялый по весне кот, пошел устраиваться на биржу труда. Сноху сократили вскоре, и теперь они жили на пособие сына и пенсию Анны Федоровны. Сноха наотрез отказалась от пособия безработной: «Позору еще, пусть мужик работу ищет!» И быстро закисла в ленивой необязательной жизни, стала неопрятна и слезлива. Анна Федоровна ходила в магазин за хлебом, мыла запущенные стертые полы и ругалась по утрам с внучкой Ленкой. Скорее не ругалась, а Ленка, крупно мосластая в коленях, остроносая и зло ироничная, тыкала ей, шпыняла глуховатостью: «Сходи на рынок, купи себе гуся, баба Анна, и…мозги…» Анна Федоровна, может, и дослышав, недопонимала ее шутку, но внучка уже смеялась ей в лицо: «Ась-ась, курица глухая!» Анна Федоровна тихо уходила в свой угол.
Любила она Ленку. Ведь помнила, как была та красненьким сморщенным младенцем. Удивлялась тогда еще Анна Федоровна наивно мудрому лицу той Ленки, пророча ей, какое-то особенное будущее. Забыла уж она, родив когда-то давно одного ребенка, что все дети мудры от рождения. Словно пожившие долго, смотрят они невидяще сквозь пленочку-завесу, держа про себя какую-то глубокую мысль. Говорят, помнят младенцы в первые месяцы с рождения свою прошлую жизнь. Помнят, но молчат, хитро и безгрешно пьют молочко, посасывая мамкину сиську. Потом уж нарастает на них то, что торжествует вокруг безраздельно.
В старых кирпичных кварталах, «хрущебах», как их еще называют, было чему учиться. Уравненный декретом пролетариат исправно пил самогон и выливал на улицы помои тоскливой бессмысленной матерщины. Эта привычная здесь брань висела в воздухе, как тяжелый ядовитый туман, и малые дети заражались им с пеленок. Чуть старше они уже начинали познавать жизнь через блатное цыканье и хрипловатый говорок «учителей» - местных ходоков в зону, через повальное пьянство и грязные вязки мужчин и женщин здесь же в «хрущевских» подвалах.
А потом пришло в одночасье то, чего Анна Федоровна не могла понять, но чувствовала, что с приходом ЭТОГО изменились и жизнь, и люди, а главное – ее внучка Ленка. Воссияли в небесах, вместо красных стягов, которых Анна Федоровна боялась, крупные, вытесанные из мрамора главные слова: «баксы», «тачка», «крыша», «Риглис Сперминт», и великолепные женские прокладки «Кефри». Теперь уже Анна Федоровна не боялась, ей было стыдно.
Сын часто стал уходить из дома, и вместе с ним начали пропадать вещи. «Мать, когда пенсию дадут? – появлялся он с вопросом. – Давай-давай, подсуетись, старая. Который месяц дармоедом живешь».
Анна Федоровна уходила в свой угол, а потом, отсидевшись, шла на почту.
- Дочка, мне бы за сентябрь…
- Нет, бабушка, вот только за тринадцатое даем, за июль.
- Так, может, как нибудь…

Анна Федоровна шла с пикета, словно бы выполнив что-то важное. Старики теперь сила. Их боятся те, бледные, за стеклами, а тем ласковым они зачем-то очень нужны. Это видно, хотя непонятно, для чего?.. Что-то изменится, сегодня же. Бледные их выслушали, им сейчас, наверное, стыдно. Они же не допустят, чтобы народ бедствовал. Просто не знали, их обманывали. Никакой хозяин не допустит разору в хозяйстве.
Анна Федоровна улыбалась про себя: «Ленке ботики с мехом купить; просила, стрекоза махонька. Чего ей по суху еще в осенних сапожищах шлендать. Андрюшку на лечение определить. Сейчас наехали умные со всех краев, за день лечат от гадости от этой, тьфу! По самому…как его? Довженке!.. Со снохой свести. Жить только начали, а уж в разные стороны смотрят, глупые. Да разве ж мы такие трудности переживали?
Анна Федоровна легко поднялась на третий этаж.
- Леночка, пенсию не приносили за два месяца?
- Разбежались! – фыркнула Ленка.
Анна Федоровна пошла на почту. В груди ее билось: не принесли, не принесли… Но она знала, что там, на почте, ей дадут деньги. Обязательно. Не могут не дать. Старики теперь сила, и она, Анна Федоровна, впервые за свою жизнь была в пикете, впервые она выступила против власти…
- Дочка, мне бы денежки за два месяца…
- Нету.
- Как нету?! Ты посмотри-посмотри, дочка!
- За пятнадцатое даем, за июль. Следующий…

Анна Федоровна с трудом открыла разбухшую дверь квартиры и пошла к себе. Ленка, привычно скалясь, начала было: «Ты, бабка Анна, вместо пенсии купи себе гуся…» Но, взглянув ей в лицо, осеклась.
Ночью Анна Федоровна умерла.

Ботинок

Дожди шли уже неделю. Они зависли над городом и, казалось, промочили насквозь даже серый кирпич домов.
«Дрянь, все дрянь!» - Антон Бабуинов стоял у окна и с отвращением наблюдал, как по мокрому асфальту, поджимая хвост, семенила какая-то мелкая собачонка, из тех, что безобразно тонконоги и злобны, когда рядом хозяин. Собачонка покопалась в песочнице, потом, подойдя к трансформаторной будке, подняла заднюю лапу с растопыренными «пальцами» и, как почудилось Бабуинову, белозубо ухмыльнулась.
Он отвернулся. Эти дожди сведут его с ума. И собака, кажется, специально выбрала именно этот угол, задирая по утрам над ним лапу с удивительным постоянством. Даже воробьи, сидящие на мокрых проводах, были все те же, да-да, все те же… Впрочем, их не отличишь. А сейчас из подъезда выбежит «белокурая Жизель» - хриплоголосая Тонька и завопит: «Цыпа! Опять в магазин, алкаш лупоглазый?! Вернись!»
Из подъезда действительно выбежала Тонька. «Цыпа! Опять в магазин?!»
Бабуинов слабо улыбнулся.
Что-то случилось с ним, сломалась внутри какая-то пружинка, еще совсем недавно подбрасывающая его с постели, дающая ему силу и веру, что дальше свет. Дальше… Что же там?
Прошла эйфория первых и победных дней над темной и коварной силой, душившей страну долгие и долгие годы. Враг куда-то бежал, наверное, очень далеко, может быть, в соседнюю квартиру. Его, конечно же, не стало. Свобода!.. Путь к супермаркетам, заваленным красивыми тряпками и жратвой в ярких обертках, теперь открыт. Надо только много работать. Нет, - вертеться… Так сейчас говорят. Но оказалось, что желающих «вертеться» очень много, так много, что стало тесно от ладных и плотных парней с тяжелыми улыбками и короткой стрижкой. Парни были одинаково кожаны и джинсовы. Они ходили в одинаковых кроссовках и сплевывали одинаковые малозначащие слова. Бабуинов завидовал тому, как они легко раздвигали толпу жаждущих и более слабых, а если те упорствовали, то неподвижные глаза парней на минуту становились беспокойными и холодными. Парни раздражались от мелкой помехи, назойливости слабых существ, и наступали им на руки. Наверное, так было и будет. Оказалось, что мир прост, но в нем почему-то не нашлось места ему, Бабуинову. Он вдруг понял, что ему было уютно в том времени вместе с мздоимцами и пастырями лжи, безобидными «аликами» - любителями белого крепкого по рубль две и строителями коммунизма, изъясняющимися матерно, но у которых всегда можно было перехватить трояк до получки…
Бабуинов вздохнул. Надо идти, опять куда-то идти. Может, просто прилечь и задремать? Все пройдет, он встанет, и в окна будет светить солнце, вернутся обратно жена, дети, хорошая работа и неяркое счастье. Нет, это опять обман. Он уже делал так и просыпался снова в нездоровом сумеречном свете осенних дождей..
Бабуинов натянул ботинок и, взявшись за второй, вздрогнул. Ботинок мерзко скалился отклеившейся подошвой… «Спокойно, не психуй» - Бабуинов тупо смотрел на ботинок и чувствовал, как страх начинает биться в висках, словно эта недорогая обувь была последним из того, что связывало его с ушедшим обустроенным миром. По сути, так оно и было. Надев плащ, шляпу и эти злополучные ботинки, Бабуинов ничем не отличался от сотен и тысяч таких же, как он, сосредоточенно снующих по серым улицам. Он купил эти вещи еще тогда… Они сейчас были потерты, но все же сохраняли видимость достатка. И вот…
Он долго приклеивал подошву каким-то клеем, пахнущим железой…скунса… Почему скунса, он объяснить не мог, но это определение вертелось у него в голове, как магическая формула. Это не помогло, подошва отклеилась, и Бабуинов, чувствуя гадостную унизительность происходящего, передернулся.
Он долго стоял в прихожей, потом, цепляясь за ступеньки комнатными шлепанцами, медленно поднялся на этаж выше. Словно преодолевая сопротивление, он нажал на кнопку звонка.
«Кого там еще?..» - послышалось приглушенное и дверной глазок закрыла тень. Бабуинов топтался у двери, стараясь не смотреть в черный подозрительный прищур глазка.
- А-а, Тосик! - Барбариха, как звали ее в подъезде, вежливо улыбалась, но ногой держала приоткрытую дверь.
Бабуинов выдавил:
- Доброе утро, Кира Павловна! Вы не одолжите до пятого немного денег? Я сразу отдам.
- Рада-рада бы, Антоша. Нету, дорогой. Сам знаешь, инфляция, цены какие!.. Тяжело, милый, а так бы рада. Нету…
Бабуинов впустую обошел весь подъезд, страдая от унижения. Деньги ему дал только опохмелившийся Цыпа.
- Чего, павиан, на мели? К этим что ли ходил? Дурак! Жлобы они! На, держи, интеллигент. Отдашь, когда разбогатеешь. Э-э, нет, не разбогатеешь ты, точно. В глазах у тебя больно стыдливо. Во, смотри у меня!.. Железно?!
Цыпа вытаращил пьяные глаза с огромными прожилистыми белками, и Бабуинову действительно показалось, что вместо зрачков у Цыпы в глазах торчали шляпки от гвоздей.
Стараясь не поднимать высоко ноги, Бабуинов добрался кое-как до ближайшего коммерческого ларька-сейфа и купил бутафорски яркие сапоги из фальшивой кожи, но с кричащей иностранной надписью. Завернув старые ботинки в газету, он тут же за магазинчиком натянул сапоги.

Бабуинов шел по улице. Кругом спешили люди. Их было много, ушедших в себя. Другие просто избегали взгляда. Лишь нищий на углу, тяжело уставясь на новые сапоги Бабуинова, протянул руку: …осподи Иисусе…»
И Бабуинов, торжествующе глядя в его слезящиеся глаза, сунул нищему истертую на перегибах банкноту…

Жизнерадостный Семенов

Василий Васильевич Добродуев стал в последнее время раздражителен просто до хамства. Сегодня он наступил на ногу ехавшему в автобусе смирному толстому человеку. Скорее, не наступил, а с явным удовольствием прошелся по его ноге, да еще и этаким ухарем притопнул!.. А вина толстяка состояла лишь в том, что он был трезв, розов, чисто выбрит и одет в вызывающе шикарную импортную куртку, а в его «авоське» желтые бананы развязно обнимались со «Смирновской». Толстый человек молча отодвинулся, а Добродуев, конечно же, не извинившись, нахально окинул взглядом сплоченные ряды трудящихся, ехавших с работы.
- Во-во, дави их, а то бананов нахапал, нувориш! – хмыкнул мужчина с революционной бородкой и острым беспокойным взглядом. Народ одобрительно молчал.
«То-то же, - подумал Василий Васильевич. – Понимают массы в какое тяжелое время живем.»
Нельзя сказать, что Василий Васильевич Добродуев был плохим человеком. И нахальство не было ему свойственно. Просто с недавних пор он увлекся чтением газет. И ужаснулся. Суровая, без приукрас, открылась ему правда о своей жизни. Нищета понуро-обреченно глядела из углов его трехкомнатной квартиры, за спиной прятался хладнокровный киллер, дуя в ствол вороненой «поджиги». А в финской ванне развратно плескалась путана – племянница Танька. Словно консервные банки, по десять раз на дню, бились о землю винтокрылые геликоптеры, ученый макак Пуэбло наконец-то заговорил, но почему-то на иврите с французским прононсом. В городе Тараканово злоумышленники похитили месячную зарплату таракановских пожарников в размере двух тонн березовых дров.
Пугался вначале Василий Васильевич, негодовал, а там как-то и втянулся: мол, все одно конец света. Даже приятно было ему потрогать за больное, щекотно. Ну, как чирей поковырять…
Вот и сейчас Василий Васильевич развернул газету. «В наше трудное время, когда…» - начал, было, он статью и, не дочитав, с привычной уже досадой воскликнул: «А я что говорил!? Проворовались, жиды, туда их!» Где-то внутри у него потеплело и екнуло согласно. «Так-так», - говорил будильник, а во дворе серые люди волокли куда-то серую длинную трубу. «Тяжело ведь мужикам, - думал неторопливо Василий Васильевич. – Да что там, всем тяжело…».
Он прошаркал на кухню и, посыпав солью кусочек черного хлеба, долго жевал его, глядя помутившимися от жалости к себе глазами, как худощавая галка тащила из помойки обрывок промасленной газеты. «Грехи наши, грехи, и птице тяжело…»
Все шло своим чередом. Анжелика Алферовна сладострастно вытряхивала пыльный коврик на белье «интеллигентихи» из соседнего подъезда. Слесарь дядя Петя, слегка пошатываясь, бил тяжелым газовым ключом слесаря дядю Колю, на что тот удивленно замечал: «Ты бы полегче, Петя, не убил бы до смерти. Не в духе, что ль?..» Потом они, обнявшись, пили на брудершафт муравьиный спирт.
И только Семенов… «Ох, уж этот Семенов! Ты погляди на его улыбающуюся рожу, - думал Василий Васильевич, уставясь в окно. – Ничего его не берет. Народ бедствует, мучается, а ему бы только трусцой побегать с утра. Значит, есть с чего бегать, масло, небось, жрет. Врезать бы ему… Не врежешь – бык племенной. Вон плечищи-то наел…»
Однажды Василий Васильевич не выдержал и остановил Семенова в подъезде.
- Ты мне скажи, Семенов, как сосед, прямо, гм… Извиняюсь, товарищ Семенов, может, я не вовремя, но все же объясните, почему мы так плохо живем? Вы человек умный, интеллигентный. Врач, можно сказать. Вот я читаю в сегодняшней газете…воруют, знаете, особняки строят на народные деньги. Обноски заграничные понавезли, лимузины. Да вон стоит во дворе, блестит, как вылизанный. Откуда они только такие деньги берут?
- Читаешь, значит, Василий Васильевич?! – загремел Семенов на всю лестничную площадку, разворачивая широкую грудь. – Так я тебе советую – не читай, плюнь! Завидуешь ты, Василий Васильевич. Завидуешь таланту ихнему. Ты скажи мне прямо, есть у тебя талант деньги делать? Ты подумай, подумай. Вот проскрипел ты двадцать лет на заводишке на своем, цистерну спирта дармового выпил, эшелона два браку нагнал, а теперь завидуешь, брат, молодым да ловким. Я тебя вижу насквозь. Так плюнь ты, Василий Васильевич, на газеты! Глянь сюда! – Семенов согнул руку в локте, и под его рубашкой вздулся каменный бицепс. – А это видишь? – Семенов взял шарахнувшегося Добродуева за руку и подвел к окну. – Ты погляди, что на улице делается, а?! Осень на дворе, дымом пахнет. Смотри-смотри, да вон туда! Какая цыпочка! – Семенов указал на пугливую блондинку, пробующую глубину лужи полной белой ножкой в изящном ботике. – Какова, Василий Васильевич?! Вспомни-ка молодость! А-а, старый греховодник!.. Ну, ладно-ладно, не обижайся. Так вот, брат, завидуешь ты, завидуешь. Как врач тебе диагноз ставлю. Не доведет тебя это до добра.
И смутил ведь жизнерадостный Семенов Василия Васильевича. Еще не раз встречались они в подъезде и вели долгие тонкие беседы. Нет-нет, да и стала закрадываться у Добродуева мыслишка: чего, мол, жизнь оставшуюся на зависть переводить? Живут же люди, радуются. Вон как этот обалдуй здоровый. Осень дымом пахнет, ишь…
Вместо газет книги читать начал Василий Васильевич. Особенно те, где про любовь говорится. Какие глубины открылись перед Добродуевым, чувства какие и запахи! Ночь, оказывается, может пахнуть свежей арбузной коркой! Напишут ведь. А если проверить, сегодня же?
Когда сумрак лег на город и заводы стыдливо вдохнули в себя обратно мазутную вонь, когда затих суматошный «блинь» разбившейся бутылки и слесарь дядя Петя ушел спать, Добродуев вышел на балкон и понюхал ночь. Луна кокетливо повела плечом и, улегшись на взбитое облако, подмигнула Василию Васильевичу. Он смутился. На запотевших гроздьях рябины висели вампиры-нетопыри. Они облизывали красные пасти и высматривали сонного прохожего. (Конечно же, это были нетопыри, ведь свиристели еще ждали холодов и не могли прилететь так рано.) В лунном свете стояли строгие деревья в безукоризненных черных фраках и с легкой усмешкой смотрели, как у помойки кот Антуан пускал искры и соблазнял простую дворовую Мурку. Это была волшебная ночь! И блестевший, словно смазанный вазелином, заморский авто не будил уже в Василии Васильевиче нехорошие мысли. Да Бог с ними, пускай жируют, век у всех короткий, все равны перед смертью. Зато, какая ночь!..
Но что это?! Лимузин, стоявший у подъезда, внезапно вспыхнул адским огнем, и над ним образовался густой нефтяной гриб. Гулко лопнуло стекло. В свете разгоравшегося ужасного костра мелькнула фигура высокого человека, пружинистыми скачками уходившего за деревья. Это был Семенов…

О национальной идее. Торжество СМИблудия

С некоторого времени я перестал узнавать радиостанцию «Маяк», как и многие, наверное, другие радиослушатели. Она, станция, изменилась напрочь, потеряла свое лицо. Вначале подумалось, что это временное явление и вскоре все придет в норму. Но, видимо, на это радио пришли другие люди, появились гламурные личности, мелькавшие раньше в глупых телетусовках, рекламах, иллюстрациях амбиций, неталантливости, шутовского куража, циничности и одновременной торопливой алчности. Целый день стоит пустой треп ни о чем, прерываемый диким хохотом, больше напоминающим ржание. Помнится, в первые дни неузнавания любимой радиостанции позвонил в редакцию пожилой, видимо, человек. «Здравствуйте, молодые люди, что же вы с «Маяком»-то сделали? Осталось только появится в вашем эфире Ксении Собчак…» - горько сказал он, но его тут же перебило торопливое: не нравится, есть выключатель… Или что-то вроде этого… Мне думается, скоро уже не хватит выключателей на всю информационную радио и теле шелуху в отсутствие самоцензуры и внимания Власть Имеющих к СМИ. По всей видимости, «Маяк» банально купили и сделали из него еще одну FM радиостанцию, которые, впрочем, имеют полное право на существование, поскольку создавались с нулевого цикла и под определенного слушателя изначально. А «Маяк» многие годы был государственной станцией, с концепцией традиционно-привычной для большинства населения, теплым и светлым маяком для рыболовов, садоводов, отдыхающих на природе, пожилых людей, с его аналитическими программами, разнообразной музыкой, юмором и просто Своим Лицом, умным и добрым. (У китайцев бы поучиться бережливости к традициям, уважению к чувствам пожилых людей и умению определить, ясно обозначить национальную идею.) И вот теперь «Маяк» чужой… Остается надеяться, что так же банально не купят и хорошее «Радио России», где одно только присутствие писателя Михаила Веллера позволяет надеяться, что не все еще потеряно для СМИ России. Впрочем, сейчас, кажется, все продается…
Во времена, которые именовали «застоем», мы смеялись втихаря в «хрущевских» кухнях, сочиняя анекдоты об маразматиках-орденопросцах; выстаивали в унизительных очередях за колбасой и водкой, ходили голосовать за всегда единственного кандидата, а на самом деле торопились в буфет, где по случаю выборов могли «выбросить» «дефицит», в виде той же пресловутой колбасы.; умирали от скуки на собраниях-обязаловках, где докладчик,обливаясь потом, бубнил и гундосил затертые истины строителя коммунизма, и его никто не слушал, как не слушал себя и сам докладчик. Совершался какой-то шизофренический ритуал с известными условными правилами игры, где восхваляли самое себя, то есть, народ и высшее божество над ним – КПСС… Даже в книгах о рыбалке в предисловии обязательно говорилось о руководящей и направляющей роли коммунистической партии в развитии рыболовного спорта. В ином случае книга просто могла не увидеть свет…
Все это вызывало тогда во мне отвращение, и Родина была для меня лишь в славной истории государства российского добольшевисткого, в Великой Отечественной войне, в лесах, реках и озерах родного приволжья, где было полно дичи и рыбы, и где можно было отдохнуть в безлюдье от идеологического маразма. Мы любили «Битлз», «Лед Зеппелин», «Дип Пепл», «Роллинг Стоунз», и много еще чужой и одновременно близкой музыки, потому что это действительно была музыка, сложная, мелодичная до высокого полета души, как «Лестница в небо» и «Мишелл»; жесткая до экстаза, как «Черная собака». С русской классикой, по иронии судьбы, я познакомился, слушая «Картинки с выставки» Модеста Мусоргского в исполнении группы «Эммерсон, Лэйк энд Палмер», и остался с ней, классикой, навсегда, как и с музыкой рок, фанк и джаз, песней из старого кинофильма «Весна на Заречной улице», с «одинокой гармонью», мелодию которой Виктор Татарский сделал титульной для своей теплой передачи «Встреча с песней»… Не важны жанр и стиль, была бы Настоящая музыка, а не сладкая жвачка попсовых пискунов… Но слушая почти ультразвуковой фальцет Яна Гиллана,«Назарет», «Квин»,«Слэйд», «Пинк Флойд», мы всегда, может быть, скрывая, любили свою Родину, пусть часто и уродину-мачеху… Тогда люди были почему-то добрее, хоть и не богаты, и даже поездки на рыбалку происходили как-то компанейски теплее и несравненно добычливее, особенно когда еще не был запущен антиэкологический монстр – ГЭС… И невозможно было себе представить, что придет время, и они, эти же люди, будут вырубать леса, бить «электроудочкой» все живое в реках и озерах до полного уничтожения. Мертвыми, тоскливо-пустыми стали ближние водоемы, а теперь уже и многие дальние… Эта мразь не оставила ничего даже своим детям… Теперь оказалось еще труднее найти Родину в этом непонятном чужом мире гламура, жадности и глупости, в стране, где параллельно существуют два государства – снобистки высокомерная Московия, с заоблачно высоким уровнем жизни, и нищая провинция, спивающаяся от безысходности… В одном, казалось бы, государстве люди-гастарбайтеры, те же русские, снуют туда-сюда за куском хлеба, словно из своей страны в чужеземье. Самая читающая, умная страна «физиков и лириков» в один момент перешла на эрзац-чтиво быстрого приготовления, а самым издаваемым писателем стала Донцова… Средства массовой информации отдали кому придется, а между тем, Гитлер и Геббельс смогли в свое время пропагандой поднять на войну, явно несправедливую, казалось бы прагматичную цивилизованную нацию, а Сталин пропагандой поставил на колени великий народ, выбивая его, как скот, гноя в лагерях, и он, народ, плакал, когда умер отец народов – палач кровавый…Чем закончится нынешняя пропаганда бандитского беспредела ?.. Как еще одна крайность, на смену невыносимо плотному идеологическому прессингу пришел идеологический вакуум…
Мы, наивные, еще совсем недавно восторженно желали перемен и, хотя понаслышке знали, как становился капитал в Америке 1929 года, все равно оказались не готовы к тому, что и у нас гладкощекий Чиновник, Вор и Бандит, говоря открытым текстом, станут самыми преуспевающими господами. И начнут расползаться по нищей Руси, словно метастазы, торопливая Всепродажность, Алчность, телеоткровения педерастов и скользкоглазых политиканов, бездарная отечественная попса и столь же беспомощное злое кино – фальшивка-подделка под золотые голливудские боевики. Лучшее телевизионное время в России нынешней отдано сладко-липучим или бандитским сериалам. Едва заканчиваются все эти новостные «ЧП», и звучит, словно в издевку, музыкальный лейбл одной из телекомпаний – «Рассвет на Москве-реке» из «Хованщины» Модеста Мусоргского, - чистая и красивая мелодия- а на экране появляются одни и те же бандитские физиономии, среди которых нет-нет да и мелькнет старый именитый актер, жалкий в этой его нынешней роли. Чего добиваются владельцы телеканалов, забивая эфир «Ментовскими войнами», «Зонами», «Ворами в законе»? Не побоятся ли потом за своих детей, или их отпрыски так сильно защищены и охраняемы?.. Если бы не питерцы с их «Убойной силой» и «Улицами разбитых фонарей», «Особенностями национальной…», «Кукушкой», где кроме бандитских разборок, есть место дружбе, умной иронии, юмору, добру, телевизионное пространство российских каналов напоминало бы скотобойню, морг и зону, в разных вариациях. И если бы не программы умных и порядочных журналистов: Александра Сладкова, Владимира Соловьева, Дмитрия Крылова, Ивана Затевахина, Михаила Кожухова, Алексея Лысенкова, Игоря Прокопенко, Тимофея Баженова, почти одиноких каналов «Культура» и «5»петербургский, нынешняя тележурналистика, видимо, ограничилась бы только вывернутым напоказ грязным бельем попсовых и сериальных псевдозвезд, «Брачным чтивом», «Домом-2», бесконечными судами-шоу, а также смакованием расчленений, асфикций, поз при изнасилованиях, этапов пути и геральдики воров в законе. И уже Стивен Сигал в американском боевике начал «ботать по фене» благодаря современному продвинутому озвучиванию, или, как еще говорят, - озвучанию… Сейчас не ошибешься с выбором программы: можешь наугад ткнуть пальцем в кнопку любого канала и обязательно услышишь: «Не убивал я!..», «Убей!..», «Убили!..» А некоторую историческую документалистику, хорошую комедию или довольно сильные мелодрамы Голливуда можно увидеть только глубокой ночью или на своем DVD в виде копии. Несмотря на обилие каналов кабельного ТВ, эфир пуст. Лишь кривляются недоумки из разных «камеди», «наша раша», «даешь молодежь» и т.д. Страна превратилась в стадо моральных уродов. Воскресные передачи – изюминки среди обыденной серости, глупого куража и жестокости – свалили в одну кучу и поставили на раннее утро, когда люди обычно отсыпаются после трудовой недели. Чем же господам владельцам каналов не угодили передачи о природе, путешествиях и «Сам себе режиссер»? Мол, кто заказывает музыку..? Но если следовать только потребностям маргиналов, можно совсем одичать… А ведь у нас растут дети, новое поколение… Словно заинтересованные люди настойчиво занижают духовную и интеллектуальную планку людей российских, возводя все в безликий ФОРМАТ…Чтобы сочинять мелодии, подобные произведениям Петра Чайковского или «Битлз», нужно иметь талант от Бога, чтобы создавать крепкую музыку и хорошие аранжировки, нужно быть профессионалом. Проще тиражировать примитивные повторения-секвенции (похожие на заклинания) в бойких минорных последовательностях, попросту называемых «блатными». На этой же грязной пене всплыло вдруг множество писательниц-детективщиц, не имеющих литературного языка, но точно попавших в мутную нынешнюю струю. Лейтмотив всей этой новой «культуры» - деньги и только деньги любой ценой. И деньги гораздо проще делать именно среди обыдленного населения, уже покорно привыкшего к ФОРМАТУ и считающего его нормой… Только в России бездарности могут быть богаты и знамениты…
Голливудские боевики тоже нередко сработаны под одну извилину (многие из них в подметки не годятся советскому еще фильму «Место встречи изменить нельзя»), но они патриотичны в ключе своей национальной идеи, пусть прагматично-лицемерны к окружающему миру, и там есть настоящий мужик (не бандит), красивый, действительно тренированный, а главное справедливый (Мэл Гибсон, Дон Джонсон, Чак Норрис, Сильвестр Сталлоне, Стивен Сигал), непременно побеждающий в хэппи-энде дежурную Сволочь, и это вызывает удовлетворение, поскольку в российской действительности случается не часто. А чеховский финал?.. А правда жизни?.. А нужно ли правды слишком много? Кино, как и Писательство, - есть искажение и без того искаженной действительности. А по мнению некоторых наших СМИ, Правда, видимо, - это натурализм ради натурализма, вплоть до изгаления, куража и почесывания немытых гениталий… И, кажется, сколько народностей и людей, живущих на этой земле, столько и «правд», сталкивающихся, пересекающихся и совпадающих с Главным – Заповедями Христа… К тому же, когда отечественные, свободные наконец журналисты, торопливо-амбициозно соревнуясь в «чернухе», стали сволакивать «правду» со всех помоек и наркопритонов в газеты, то и реальная жизнь по какому-то совпадению тоже стала напоминать большую Помойку и Паталогоанатомический театр с изящной «расчлененкой». Зла и грязи в мире много, но все это распределено в сочетании с добром, а в газетах, концентрированно, в куче, напоминает некий дурно пахнущий «продукт», лишая кого-то веры в будущее, а других (молодых пацанов) заставляя принять, как образ жизни. Сколько уже их, мальчишек-тинейджеров, воспитано в попсовом и бандитском телевизионном пространстве, где преобладает торопливая бездарность, где главными составляющими становятся инстинкты и хватательный рефлекс?..
Мы как-то быстро привыкли к треску сенсационно-пафосных разоблачений отцов коррупции, поскольку эти разоблачения реально заканчивались действительно чеховским концом, где нам вменялось самим додумывать недосказанное… А в это время у чопорной Европы глаза лезли на лоб от пьяно-бесшабашного размаха, с которым быстро научились сорить нахапанными деньгами скоробогатые русские, и в это же время в маленьком провинциальном городке русская же мать со страхом думала о том, чем сегодня накормить ребенка?.. Кажется, в России нынешней все законы выстроены в тон сытому процветанию высокопоставленного Вора, которого в Китае просто бы расстреляли прилюдно, а в «тупой» (по словам Задорнова) Америке он получил бы срок, досиживать который пришлось бы ему и после смерти… Брать с этого господина налог по доходу власти опасаются, мол, как бы он не спрятал их, доходы, и поэтому идут привычным путем – последнее с нищего… В Швеции бы так или Норвегии. Смешно… Скандинавский купец или промышленник больше половины доходов отдает пусть маленькому своему отечеству, тем и поддерживает более слабых, не способных к проворливому и лукавому торгашеству, но умеющих делать свое ремесло, тоже для пользы страны, для ее главной идеи и духовности. А тут – не тронь сытых! Возьмешь налог по доходу, прятать начнут. Сил нет у власти законы издать, чтобы прятать страшно было?.. Как же… Кого судить-то потом, себя?.. И дети этого Вора не служат в российской армии, чтобы отдать хотя бы часть долга стране, которую он законно обворовал. Дети его резвятся на Кипре, Ривьере или в Куршавеле, и цинично смеются над страной Дураков. Военкоматы же каждый призыв рыщут в поисках все нового мяса из глубинки, не призывая, а «забирая» пацанов и с третьей группой плоскостопия, подделывая ее под вторую… Почему-то «пред Родиной вечно в долгу» именно самые незащищенные. И нищие родители этого призывника, получающие зарплату в пять тысяч (невозможную для жизни в представлении москвича), остаются без кормильца, пусть и тоже получающего провинциальные гроши, но в добавке к общему котлу, они, эти гроши, просто помогают выжить. Это все, конечно, непонятно жителям другой страны – Московии. Несмотря на громадную разницу в зарплатах, они, жители «столицы», имеют еще бонус в виде смешных цен на оптовых рынках, откуда и везут товары, продаваемые потом втридорога в нищей провинции. Не надо уже разделять и властвовать, страна и так разделена, только этого не хотят видеть ни правители, ни сытые ее граждане, подкармливаемые для показухи и мнимой стабильности в отдельно взятом городе. Невозможно единение нации через зависть одних и сытый снобизм других. А когда государство не едино, вряд ли оно способно к движению вперед. Тем более, когда, казалось бы, центр, средоточие национальной идеи и культуры, является на деле средоточием коррупции и моральной клоакой – торопливо-алчным бездарным кино, большей частью таким же телевидением, литературой и гламурной попсой…
Впрочем, жизнь продолжается, все идет в соответствии с особенностями человеческой породы, не изменившейся за века ничуть, но все же опять напрашивается пара вопросов, из серии все тех же пресловутых проклятых…: есть ли будущее у России?.. И есть ли у страны национальная идея?.. Судя по тому, что «несут» сейчас свободные от цензуры и, очевидно, самоцензуры СМИ, и по равнодушию Правителей к их виртуально-теле-радио продукту, первого может и не быть, а второго точно нет…

СОБАКА И КОРТЕЖ

Утро было тихим и серебристым от инея. Хрупкие травы, словно побелевшие с проседью волосы, были неподвижны. Струи реки, огибая лежащий в воде черный дуб, звенели негромко, в унисон почти неуловимому тонкому и общему звону поздней осени, лежащему окрест. Непонятный и почти неуловимый запах дыма был в прозрачном воздухе. Этот запах присутствует почти всегда, если зайти с мороза в теплый дом. Так иногда меня будила девушка, приходящая с улицы, красной от стеклянного холодного солнца. Девушка была стремительна и румяна, она и приносила этот легкий привкус свежего дыма, которым пахла ее жадно сбрасываемая одежда. Еще был запах осеннего яблока от ее белой кожи и быстрых губ. Она почему-то всегда приходила с мотивом из «Богатырских ворот» Модеста Мусоргского… Эта девушка потом стала моей женой.
Этой ночью мы ловили налима. Нет… Мы просто пили водку у сонно мерцающего костра и смотрели на черную воду, бегущую в бликах алеющих углей. Изредка ленивый белый свет фонарика выхватывал из темноты латунный колокольчик, висящий на леске. Налим не брал. Его, когда-то многочисленного, сейчас просто не было здесь. Видимо, здесь уже побывали существа с приспособлениями для убийства рыбы током. Они когда-то были господствующим классом, спихнув с трона монарха навозным сапогом. Став у власти, они не утратили своих привычек маргиналов. Потомки их, обретя внешние атрибуты цивилизованности и технические мобильные удобства, продолжают жить инстинктами завистливого вора, даже имея изысканную еду и большие дома…
От тоскливой пустоты нашего занятия и действия водки мы к утру стали зло-ироничны.
- Ты, Василий, сегодня рыбу на рынке купишь? Катя опять скажет, что у теплой лунки грелся, - щурюсь лениво на молодую зарю.
Василий Колдун со скрипом чешет спутанные клочьями волосы.
- Так нет же налима на рынке.
- Купи минтая и скажи, что налим, - ядовито провоцирую товарища, не понимающего юмора.
- Нет, я куплю цветы и тортик. Она любит, - простодушно отвечает Василий.
Спохватившись, я поддерживаю товарища:
- Правильно. И томик Дарьи Донцовой не забудь.
Колдун долго прислушивается к движению мысли в его голове. Потом наконец замечает:
- Мне потом спать негде будет.
- Самый издаваемый писатель сейчас в России. Русским классиком себя признает.
- Да-да, - рассеянно поддакивает товарищ. – Катя тоже читает. Жрать только перестала готовить. Подружки ее тоже одичали, все про лампу какую-то твердят, Евлампию… Глаза при этом, как у тебя с запоя. Хотел я как-то сдать эту макулатуру, так жена говорит, мол, разведусь, без Даши Васильевой мне не жить…
От нечего делать включаю приемник. Опять эти Суханкины, Наташи Королевы… Оп-па!.. Наконец-то!.. «плачущее небо под ногами…», «осень, в небе жгут корабли…», «что же будет с Родиной и с нами?..» Юрий Шевчук. Словно бальзам на душу…
Тзинь!.. – проснулся вдруг колокольчик. Сглотнув слезу, бегу к закидушке. Леска мелко дергается, и я без церемоний вынимаю из реки комок слизи и колючек… Ерш… Это все, что осталось в реке. Кот есть не будет. Раньше убрал бы впрок, как наживку для налима.
На обратном пути мы ловим в пруду ротанов. Это все, что может дать сейчас моя близкая пригородная провинция, тихая и золотая от палого листа. Негромкая ее красота раньше сопутствовала главному делу, без которого самый впечатляющий рассвет на серебряных лугах был просто любованием пейзажами. Ловля мелких ротанов не может заменить настоящую охоту первобытного добытчика. Но мы сидим и время от времени поддергиваем кверху удилища-телескопы. На леске чернеет нечто, состоящее, кажется, из одной пасти и брюха… Эта жадная рыба все же упориста и настойчива. Она вкусна в ухе и на сковородке, и может в какой-то мере удовлетворить азарт и инстинкт рыбака, если нет возможности прийти к волжским раздольям или к лесному озеру, черному от торфяной воды и молчаливого леса вокруг.
День уже разгорается, и мы садимся на свои байки-велосипеды. Мурлыча трещотками, катим неторопливо по щербатому деревенскому асфальту. Под колеса бросаются лохматые дворняги с белыми от ярости глазами. Но едва минуешь дом с щелястой собачьей будкой, и псы теряют к тебе всяческий интерес. Эта напускная ярость, видимо, единственная возможность разогнать тягучий сплин простой деревенской дворняжки.
Навстречу спешит старушка с полиэтиленовым пакетом, из которого торчит здоровенный хвост горбуши.
- Бабушка, где поймали? – интересуемся лениво.
- В магазине, сынки. Там сейчас самый клев, надо еще деньги научиться рисовать!..
- Вы же на реке живете.
- Э-э, вспомнил! Там только лягушки сейчас. А в прошлом году много рыбы плыло по реке. Мешками мужики несли…
На выезде к шоссе нас останавливает резкая трель полицейского свистка… Одетый по полному параду дэпээсник машет отчаянно палочкой.
- Нельзя-нельзя, к обочине!
- Так мы же на велосипедах. По краю проедем.
Но на лице служивого застыло такое испуганное отчаяние молодого солдата, что мы понимающе сворачиваем к обочине.
- А что случилось?
- Я не могу сказать. Ждем.
Все понятно. Словно жизнь замирает, если столица Москва вдруг отрыгнет еще одну важную шишку, из тех, что зачастили в последнее время к нам. Видимо, имеют интерес. Что-то подобное замечено и с попсой, также повадившейся в провинцию собирать у недалеких нубов остатки провинциальной зарплаты. Вот сейчас и китайскую «звезду» ждем-с… Раньше, помнится, в самый неподвижный застой и разгар провозглашения анафемы в адрес тяжелого рока к нам «Сине-черные» наведовались, «Иллеш», «Хунгария», «Будка суфлера» и прочие потрясатели нашего сознания. Понятно, что и потяжелее слыхали, но только с фарцовых пластов-дисков. Вживую венгры и польские парни за супер-стар шли. А сейчас – Ви-тас сподобится…
Для гостей даже шоссе подновили, высокими заборами отгородили пригородные развалюхи-хижины, чтобы не огорчать глаз щепетильного столичного гостя подлым видом… А кругом плакаты висят – «Время жить в…» Как в добрые старые времена. Скорее – умирать. Матери счет прислали в новом году, за одно лишь отопление в двухкомнатной поселковой квартирке. Черным по белому предлагается заплатить три с половиной тысячи, а иначе отключат это самое тепло. Плюс – остальная коммуналка. А у матери пенсия – пять тысяч…
Над шоссе застыло томительное ожидание. В этой тягостной неопределенности с противоположной стороны вдруг выпрыгнула веселая собака без комплексов. Она смело шагнула на пупырчатый асфальт и… тут же осадилась от визга свистка… Собака подняла недоуменную морду: мол, живу я на той стороне, мне бы домой, если можно, господа… Но сам испуганный страж был непреклонен. Он показывал собаке палочкой направление, по которому той надлежало проследовать. В глазах собаки застыло тоскливое непонимание. Одна ее лапа дернулась и шагнула вперед. Собака, пригнувшись к асфальту и глядя на дэпээсника, начала тихо-тихо убирать ее обратно. При этом морда ее подхалимски осклабилась, а глаза поволокло законопослушанием и преданностью основам конституции… Но полисмэн был непреклонен. Жезл был железен, и в глазах дэпээсника торчали шляпки от гвоздей… Собака согласилась, и, понимающе кивнув… вдруг одним сильным махом перепрыгнула почти полшоссе и чесанула зайцем прямо к деревне. Вслед ей неслись истерические трели свистка и наше дикое ржание…
Вскоре мимо нас пронеслись какие-то черные машины, где, очевидно, и находились «слуги народа»… А мы поехали варить уху из ротанов, слушать фанк «Земля, Ветер и Огонь», Шевчука и пить водку в сладкой тоске золотой осени…