СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ

Текст на ладошке Программа-минимум Лицо зимы Цвет ее глаз Листва мгновений Вчера Жест


Текст на ладошке

Холодно, я грею руки о стакан с горячей водой, и на стенках его четко прорисовывается негатив всех линий моей ладони, бороздок на пальцах. Их никогда не бывает видно так четко, как сквозь воду, ограниченную тонким стеклом. А сейчас здесь виден «текст»: словно косые белые полосы судьбоносных линий пересекают набранные латиницей строки. Я хорошо различаю отдельные литеры — вот «L», вот «U», вот «G», вот «K».
Нелепо думать, что эти знаки соответствуют буквам какого-либо из человеческих алфавитов, если, конечно, не предположить, что именно оттуда — с графического листа человеческой ладони — они и были взяты.
Но если рисунок не бессмыслен, то значимое для носителя может располагаться как раз под перечеркивающими его линиями. А что если на всех ладонях предварительно (когда? до рождения?) пишется общий текст? О, в этом случае он должен был бы изначально содержать в себе все возможности человеческого поведения и судьбы. И нанесение поверх него какой-либо линии означало бы совершенно определенное предначертание. Что-то подобное, наверное, и предполагается, если столько веков процветает вера в хиромантию.
Но что же представляет собой этот текст в своей полноте, без лакун конкретной человеческой ограниченности? Соблазнительнее всего предположить, что он целиком содержит в себе записанные символами сведения о Вселенной и предназначении в ней человека, человечества.
Искать способы перенесения рисунка с ладони на бумагу, многодневные попытки вчитаться... Жилки естествоиспытателя или алхимика нет во мне. Я люблю прикосновения к тайне, но разгаданная, разложенная по полочкам знания, она перестает притягивать и будить воображение. И потому я просто согреваю руки о неостывший еще стакан, с просвечивающими сквозь него письменами.

16.11.95, 03.10.01


Программа-минимум

...Она помахала руками-ногами, позавтракала, съездила с Ним в Казань, взгрустнула, вышла на работу, развелась, вышла замуж, родила мальчика, выстирала пеленки, вышла на балкон, чтобы вывесить их для просушки, засмотрелась на закат и тут вспомнила, что забыла позвонить...
– Хочу в Париж... – сказал он.
– Я тоже...–— сказала она.
Они долго молчали вместе.

18.08.01


Лицо зимы

Цвет неба стал таким же, как цвет кружевины на деревьях, они словно растворились наполовину, и только надев очки, я убедился, что воздух прозрачен, и на фоне черных стволов четко вырисовывается переплетение белых ветвей.
— К чему бы это?
— Снег будет, вьюга...
Через считанные минуты замелькали по трепещущим траекториям мелкие снежинки.
Однако еще чуть погодя пушистые ветви и сугробы зарумянились солнцем, а плотные облака приобрели голубоватый оттенок. Вместо обещанного снега лишь легкий ветер шевельнул неподвижные до того ветки и бельевой шнур, растрепанным снежно-колючим кальмаром висящий на гвозде, и снова пропорхнули мелкие снежинки. И через минуту — снова, а облака в правой стороне окна, ближе к югу, к солнцу, тоже едва уловимо порозовели, будто и не день сейчас, а вечер.
Так и меняется все на глазах ежеминутно: вот уже темная белизна ветвей четко прорисована на мягкой теплой белизне небес...
И вновь почти слились в одном оттенке небо и ветви. Но не будет ли тут же новых, бесконечных в своей игре перемен, наблюдать за которыми можно часами безо всякой скуки — были бы только досуг и желание.
А с улицы — с другой стороны дома, оттуда, где висит кормушка, — слышно через две комнаты, — что-то важное пытается донести до мира осипший, безголосый воробей, словно уловил и он родное, близкое воробьиной его душе в завораживающем, обещающем перемены, лице зимы.

05.01.96, 04.10.01


Цвет ее глаз

Цвет ее глаз несколько раз менялся за время разговора: то они приобретали голубоватый оттенок, то становились обыденно серыми... безнадежно серыми... Безнадежно и неопровержимо — обыденно серыми. И этот серый зачеркивал — как реальность зачеркивает фантазии — все мои многолетние представления о ней как о существе необыкновенном. Подрубал под корень.
А голубой — вдруг появлялся вновь. Я встречал его недоверчиво, как рефлекс. Но цвет не исчезал — длился, завораживал, — даже когда она поворачивала голову от окна и спрашивала меня о чем-то. О чем? Ни слова не сохранилось от того долгого будничного разговора. А день? Нависал ли он зимним пасмурным пологом или тихо голубел мартовскими блеклыми облаками? Я не запомнил дня, он был в тени ее присутствия.

27.03.97, 02.10.01


Листва мгновений

Мне приснилась сегодня листва — зеленая-зеленая, густая-густая — с такой влекущей темнотой за нею, с такой тайной — там, в глубине этих высоких кустов или невысоких деревьев, ветки которых начиналась прямо от земли, и каждый мелкий листик был виден навырез, и хотелось туда — в это черно-зеленое волшебство, и это было как-то связано с тобой, хотя тебя я не видел вовсе.
Ища подобия во вчерашнем дне, я вспомнил твой зеленый свитер и то, как ты вдруг потянулась, совсем заскучав, и на мгновения предстала такой восхитительной женщиной, что эти секунды искупили всю обыденность и необязательность нашего разговора.
В листве мгновений последнего месяца прячутся твои прохладные пальцы на моих висках; твоя улыбка, долго светившаяся в предутренней темноте; смущенно смеющиеся глаза в зеркальце автомобиля, откликающиеся на мой восторженный взгляд; внезапный влажный поцелуй в губы при прощании — в день на переломе от сокрушающего горя к счастью, к надежде на то, чего не бывает у других людей, а у нас — будет... Я еще не отвык от этой мысли. А ты?

03.09.01


Вчера

Играйте фоно и гитара! Это было на сцене, за темной кулисой, еще не пришли и не заняли мест наши зрители.
Ты сидела передо мной на высоком столе и, наклонив голову к плечу, смотрела с чуть насмешливой улыбкой — глазами любящей не меня женщины: видишь, как я люблю, видишь? но смотрю не на него, а — на тебя.
Ты была восхитительна. Сладко щемило сердце: эта минута — моя, моя, не отворачивайся! Пусть ты ловишь звуки гитары, лишь бы глаза были открыты навстречу моим — еще минуту, еще вечность...
Тогда, именно тогда, я впервые увидел возле твоих глаз морщинку.
Нет, я не повернулся к нему, не закричал глазами: люби ее, скорее ее люби! Что же ты делаешь?! Скованный болью, я мог тогда только молчать... Помню, как порвалась на его гитаре струна... помню время без музыки... помню, как не нужный тебе, тщетно пытался увлечься другими женщинами и чувствовал себя изменником...
Я ношу в себе память об этом уже десять лет: все годы, которые вели меня от тебя — к тебе.
Играйте фоно и гитара! Вечность не так хрупка, как это кажется в юности.

20.01.96, 30.08.01


Жест

Мне очень часто, особенно по ночам, хочется делать руками вот так – словно раздвигая занавес или волны. Мышцы томятся по этому странному жесту. Отчего бы это? Я давно уже думаю, что, возможно, мое призвание – быть дельфином. Взмывать, изогнувшись дугою, и падать, нырять в обнимающую лаской стихию. Извиваться, вертеться юлою подле тебя, щекоча холодной и мокрой кожей твое солнечное тело, чтобы ты, заливаясь пленительным смехом, швыряла в меня алмазы сверкающих капель. Или, прижав колени к моим бокам, держалась бы за спинной плавник, смеясь встречным брызгам, соленому ветру, а я летел бы вперед, разрезая зеленую воду лагуны.
– Океа-а н! —кричала бы ты. — Мы идем к тебе, океа-а-ан!
И даже чайки, парящие в выси, видели бы, как ты счастлива и совсем не боишься бескрайней воды под хранящим нас куполом неба.